Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не надо больше массировать? — спросила она, поскольку он отнял ногу. Нет, дорогая. Вы должны поспать, уже очень поздно. Чтобы вы хорошо отдохнули, я оставлю вам всю кровать целиком, а сама лягу в маленькой спальне. Он знал, последние слова сказаны в надежде, что он попросит ее остаться, спать вместе с ним. Невозможно. Больше никогда. Но если он согласится, чтобы она ушла и спала одна, она затоскует, и с утра у нее будут опухшие веки. Значит, надо уйти. Но куда? поехать к подружке Эдме и рассказать ей об Ариадне? Нет, будет слишком жестоко рассказывать о прекрасной любви бедной карлице, к тому же работающей в Армии спасения. Что поделать, бедному, несчастному Солалю придется возвращаться в «Ритц» одному. Он ей скажет, что у него срочная работа для сэра Джона, и, кстати, такси ждет. Одевшись, он поцеловал ее в щеку. Почувствовав, что она ждет совсем другого поцелуя, он, чтобы спасти положение, изобразил приступ кашля и ретировался, надвинув шляпу, терзаясь чувством вины.
В такси он вновь вспомнил тонкие морщинки в уголках глаз. Да, она несомненно поблекла, а какой прекрасной она была в начале их романа. Возраст карает нещадно, и к тому же она ведет такую уединенную жизнь в Понт-Сеарде, обрекая себя блекнуть в ожидании, день за днем, каждый вечер. Теперь она уже старуха. Все, он уедет с ней куда глаза глядят, прямо сейчас, этой ночью. Да, он откажется от Ариадны. Да, всю жизнь с Изольдой. Он постучал, попросил водителя повернуть назад, в Понт-Сеард. О, как она будет счастлива, его Изольда!
Несколько минут спустя он постучал снова, опустил стекло. Брат, сказал он водителю, любимая моя спит там, в Колоньи, вези меня к ней, потому что я пьян от любви, и так ли важно, что я умру? О, ее смертоносное очарование, когда впервые, тем вечером, я увидел, как она спускалась по ступеням университета, богиня, предназначенная мне, богиня, ушедшая в ночь. Следовательно, друг мой, с мощным шумом на максимальной скорости вези меня к любимой, и я сделаю тебя таким счастливым, каким ты еще не бывал, слово Солаля, четырнадцатого в семье, кто носит такое имя. Так сказал он и запел потом звездам, дрожащим в стеклах, запел как безумный, потому что он скоро увидит ее, и вовсе не важно, что он умрет!
XLIX
Еe приступы ревности, их расставания навсегда, она стегала себя ночью хлыстом, чтобы наказать за мысли о нем, и не давала ему знать о себе, целыми днями вообще не подавала признаков жизни. Его ожидание, ожидание возле телефона, который так жестоко, так ужасно не звонил, бешеный стук сердца, когда лифт останавливался на третьем этаже «Ритца», может, это она, нет, опять не она, всегда не она, и вот телефон звонит, она придет сегодня вечером. И тогда начинаются абсурдные приготовления, чтобы быть красивым.
Едва явившись, она набрасывалась на злодея, впивалась в его губы. Но когда остывал первоначальный пыл, у нее в голове опять всплывал образ той, которая была с ним, и она начинала его допрашивать. Он отвечал, что не может так бросить Изольду, что она теперь для него только друг. Ты лжешь! — кричала она, и смотрела на него с ненавистью. О, ты так же целовал эту женщину, как меня! О, проклятый, дурной человек, кричала она. Побойся Бога! — восклицала она на русский манер.
Потом она предрекала, вдруг сделавшись высоконравственной, что женщины его погубят, выскакивала из кровати, яростно одевалась, как женщина, привыкшая действовать, объявляла, что на этот раз все кончено, он ее больше не увидит, с холодной решимостью натягивала перчатки. Ее угрюмые приготовления к отъезду, чтобы найти повод остаться, не роняя при этом собственного достоинства. И чтобы продемонстрировать непоколебимое решение оставить его навсегда, что прежде всего выражалось в энергичном застегивании пиджака, который она принималась так и сяк одергивать, и каждый раз, казалось, результат ее не удовлетворял. А к тому же приготовления были весьма решительны, поскольку она надеялась, что, если он поймет, как она серьезно настроена уйти, а она при этом прособирается подольше, он в конце концов начнет умолять ее остаться. В довершение комедии он в свою очередь поддерживал решение о разрыве, даже сам побуждал ее уйти. Оба хорохорились, не на шутку опасаясь, что у другого могут быть и впрямь серьезные намерения, но в то же время, как ни парадоксально, в душе надеясь, что не будет никакого разрыва, и эта надежда давала им силы для угроз и решительных действий.
Когда уже нечего было застегивать, одергивать и поправлять, когда уже вся пудра была высыпана перед зеркалом на белое, как мрамор, лицо, надо было уходить. Подойдя к двери, она клала руку на ручку, медленно нажимала, в надежде, что он поймет, насколько все серьезно, и примется умолять ее остаться. Если он молчал, она строго говорила ему «прощайте», чтобы заставить его страдать и добиться мольбы о прощении; или даже провозглашала торжественно: «Прощайте, Солаль, Солаль!», что звучало более выразительно, но эффект после первого раза слабел. Или еще она сообщала ему с вежливым лаконизмом продуманного решения: «Я буду вам очень признательна, если вы не станете мне ни писать, ни звонить». Если она чувствовала, что он страдает, она была способна немедленно после этого уйти и не давать о себе знать несколько дней. Но если он улыбался и галантно целовал ей руку, благодарил ее за прекрасные часы, которые она подарила ему, и открывал ей дверь, она хлестала его по щекам. Не только потому, что ненавидела его за то, что он не страдает и не удерживает ее, не только потому, что страдала сама, но вдобавок, и прежде всего, потому, что не хотела уходить, и пощечины позволяли ей протянуть время и как-то приступить к примирению, оттого ли, что они давали ей возможность без ущерба для ее достоинства извиниться перед получившим пощечину и остаться, оттого ли, что пощечины вызовут предсказуемую реакцию в виде грубости, что, в свою очередь, вызовет реакцию в виде женских слез, за чем непременно последуют извинения со стороны мужчины, что в конечном итоге приведет к бурным ласкам.
Иногда она уходила, хлопнув дверью, но тут же возвращалась в слезах, бросалась к нему на шею, прижималась, всхлипывала, что не может без него, сморкалась. Но чаще, чтобы оправдать возвращение, она оскорбляла его, вздергивая плечи от возмущения, отчего ее взволнованная грудь ходила ходуном, говорила гадости, не помня себя от возмущения. Но под ее гневом пряталась глубочайшая радость оттого, что она снова была рядом с ним.
Иногда ей случалось рухнуть, вот как это было. В поисках повода остаться и подождать чуда, когда все наладится, он начнет умолять ее не покидать его и даже обещает бросить эту графиню, она чувствовала дурноту, падала на землю, вновь вставала, бредила, что он не любит ее, или, как вариант, что он любит ее так мало, что ей стыдно за него, и вновь валилась на землю, слабая, бессильная, несчастное дитя.
О, юность, о, благородные обмороки от любви, о, чудесная в таком красивом вечернем платье, она валится, и встает, и снова валится, и он обожает ее и в душе сравнивает с маленькими целлулоидными клоунами-встаньками, которые под воздействием грузика все время возвращались в вертикальное положение, а эта тигрица, раненная любовью, беспрерывно падает, и поднимается, и вновь падает, желает умереть, грациозная, как кошка, падает как подкошенная, такая прекрасная в слезах, стенающая таким серебряным голоском, обнажающая свои бесподобные ноги, и рыдает, и ее пышные ягодицы ритмично вздымаются в такт рыданиям, и то, что должно случиться, случается. И вот опять — тонкое лицо андрогина, чистое лицо в священном экстазе, глаза молитвенно возведены к небу.