Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он объяснял мне, что люди обычно любят для себя, для своего счастья. Так уж они, смертные, устроены и за пределы своего эгоизма выйти никак не способны, даже когда жизнью готовы пожертвовать ради возлюбленной; — они, дескать, не ей, а себе самим жертву приносят. Отсюда и все страдания возлюбленных и влюбленных. Ибо истинная, солнечная любовь жертв не требует и с момента своего зарождения проникнута одним лишь счастьем — счастьем любить другого человека не для себя, а для него, каким бы он ни был, как бы к тебе ни относился; любить в радости и в горести, и в горе своем особенно радуясь тому, что ты любишь несмотря ни на что, что можешь прийти на помощь, если тебя позовут, спасти, если любимому человеку твое спасение понадобится; ведь ты уже пришел на помощь и спас любимую, когда понял и полюбил ее — ради нее, ради ее счастья!..
Он иногда очень заумно и путанно описывал мне свою новую любовь, которую называл благожелательной. Однажды я не удержался и спросил напрямик:
«Отчего ты так светишься? Ведь ты ее даже не видишь».
А Феникс в ответ:
«Как так — не вижу? Вчера, например, видел на форуме. Она встретилась со мной глазами и взглядом поблагодарила за мою любовь, а также сообщила о том, что у нее пока всё в порядке, что на данный момент она не просит у меня помощи… Вот я и свечусь, как ты говоришь. И парю над миром — не как Фаэтон, а как само Солнце. Ибо, думаю, даже боги — если они не охвачены настоящей любовью — не могут в один короткий взгляд вместить столько чувств, столько нежности!.. Когда любишь душу, тело можно вообще не видеть. Душа не знает границ. Любимую душу можно в любой момент пригласить к себе на свидание или самому к ней отправиться».
Так объяснил мне Феникс.
Гней Эдий взял салфетку и вытер свиной жир со своих губ. И, усмехнувшись, заметил:
— Кстати, о теле. Раза два в месяц Феникс встречался со своими давними подружками. Но никаких излишеств! Только для поддержания здоровья. Ходил к ним, как к цирюльнику или к доктору. И никогда к заработчицам — только к проверенным гетерам.
Вардий принялся есть яблоки, нарезая их мелкими кусочками. И продолжал:
VII. — Я этой «благожелательной» стадии любви Феникса особенно благодарен, потому как между нами установилось самое тесное общение. Мы встречались чуть ли не каждый день: гуляли по городу; вот, как сейчас с тобой, ездили на лошадях в горы; отправлялись в Остию и совершали морские прогулки. Я очень нужен был тогда моему любимому другу. Ведь кому еще он мог рассказать о своей бескорыстной, душевной любви к Госпоже?..
Но сколько можно рассказывать об одном и том же?!.. И Феникс вновь стал сочинительствовать. Работал он, как правило, по утрам, непременно на пустой желудок, уверяя меня, что так ему лучше слышится «пение Муз», что, жаждя и алча, ему легче вместе с первым солнечным лучом возноситься на Геликон, или на Пинд, иль на Парнас — он, по его словам, на разные горы возносился и к различным мусическим источникам припадал… На землю он возвращался ближе к полудню. Плотно и радостно завтракал. Затем садился записывать сцену, которую, как он утверждал, «Трагедия велела, и Музы ему напели». А вечером приходил ко мне или меня к себе приглашал и читал сочиненное, вернее, «напетое»…
Я, разумеется, хвалил его работу. А он всякий раз возражал: «Я тут ни при чем, Тутик. Это ты работаешь, когда пишешь стихи. А у меня — какая работа?! Мне поют. Я запоминаю. Потом записываю… Моя Госпожа — она и есть Трагедия. Она будит меня еще ночью и заставляет думать о Медее и только о ней. Я повинуюсь. И когда является первый солнечный луч, я уже не просто о ней думаю — я вижу ее, следую за ней, слышу ее речи… Тут только надо внимательно слушать и хорошенько запомнить, чтобы потом записать всё, что видел, что слышал и то, что почувствовал вместе с Медеей, с Язоном, с Ээтом-царем».
Я эти его объяснения воспринимал как некую кокетливую метафору. И однажды сказал: «Ты ведь никогда не писал трагедий. Это — первое твое сочинение подобного рода. А пишешь, как мастер. Ничуть не хуже признанных мастеров, Басса или самого Вария… Как тебе удается? мне любопытно. Музы — я понимаю: мы все на них ссылаемся. Но правда: ты у кого научился?»
Феникс посмотрел на меня так, будто я неожиданно ударил его по лицу. Даже головой дернул, словно от удара. И, ничего не ответив, принялся складывать таблички.
«Я что-то не то сказал?» — спросил я, видя, что мой друг собирается уходить.
«Всё правильно, Тутик, — грустно ответил мне Феникс. — Сейчас ты сказал, и мне самому стало казаться, что последняя сцена записана мной так плохо, будто ее действительно сочинили Басс или Варий…»
И, обняв меня, ушел. И долго — недели две или три — ни кусочка не читал мне из своей трагедии, хотя, я знаю, каждое утро возносился, после полудня записывал и вечером приходил ко мне, чтобы пригласить на прогулку, отобедать у меня, или у него, или у старых наших друзей — Аттика, Руфина, Педона Альбинована, с которыми восстановил отношения, или у новых наших приятелей — Секста Помпея и молодого оратора Брута… Мне ничего не читал, как я его ни просил, и другим строго-настрого запретил говорить, что трудится над «Медеей».
И лишь написав сцену, в которой Медея встречается с Язоном в храме Гекаты и оба понимают, что отныне жить друг без друга не могут, ибо Язону без Медеи суждено погибнуть, а Медея, если погибнет Язон, ввек себе не простит — ни Солнцем, ни Родиной, ни любовью к отцу не оправдает своего соучастия в гибели героев, своего пренебрежения к богами ниспосланной ей любви… Представь себе! Даже не дописав до конца сцены, прибежал ко мне и не в экседре, не в таблинуме — он мне не дал себя туда провести — в атриуме, рядом с прихожей, взахлеб, срывающимся голосом и с радостным бешенством во взгляде принялся читать мне монологи и диалоги! А кончив, грозно воскликнул:
«Такое разве возможно сочинить?! Побойся богов, Тутик! Какие там бассы и варии! Сам Вергилий такую любовь не мог описать!.. А я, как видишь, сегодня сподобился! Так высоко залетел, что услышал, Тутик, услышал! Почувствовал и запомнил, собачий я сын!»
…Собачий?.. Наверно, потому, что действие происходило в храме Гекаты… Сцена и вправду была впечатляющей, хотя не имела конца. Стихи звучные, сочные и при этом — легкие, воздушные. Не как у Вария или, тем паче, у Басса или Понтика… Но никакой особой божественности я в них не ощутил. Хорошие стихи и яркая сцена — не более. Божественным исступлением был охвачен сам сочинитель, который якобы ничего не сочинял. Мне даже подумалось: дай ему в таком состоянии прочесть другие стихи, намного менее искусные, он бы их продекламировал, наверное, так же великолепно!
Гней Эдий сначала надолго замолчал. А потом, выйдя из оцепенения, сделал знак рабу собирать со стола и готовить лошадей.
— Отдохнули и в путь. У меня дома много работы, — почему-то суровым тоном заметил мне Вардий.
Когда встали и направились к лошадям, я отважился и попросил своего спутника:
— Пожалуйста, дай мне прочесть «Медею».