Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Поспорить готов, приговорит, – отвечает Монтегю. – Сейчас просто ищут день, который не вызвал бы волнения подмастерьев. Джона Фишера не смеют казнить в день памяти святого. Боятся, что создадут нового.
– Господи, почему они оба не попросят о прощении, не покорятся воле короля и не выйдут на волю?
Монтегю смотрит на меня как на дуру.
– Ты представляешь, чтобы Джон Фишер, духовник леди Маргарет Бофорт, один из самых благочестивых людей, когда-либо наставлявших церковь, публично отрекся от Папы и сказал, что тот – не глава церкви? Поклялся бы в ереси пред очами Господа? Как он может так поступить?
Я качаю головой, меня ослепляют наполнившие глаза слезы.
– Чтобы жить, – в отчаянии говорю я. – Нет ничего важнее этого. Чтобы ему не пришлось умирать! За слова!
Монтегю пожимает плечами:
– Он этого не сделает. Не сможет себя заставить. И Томас Мор тоже. Ты не думаешь, что это приходило ему в голову? Томасу? Умнейшему человеку в Англии? Я полагаю, он каждый день об этом думает. Наверное, учитывая любовь Томаса к жизни и к своим детям, особенно к дочери, это величайший соблазн для него. Думаю, он каждый день отвергает его, каждую минуту.
Я падаю в кресло и закрываю лицо руками.
– Сын, эти добрые люди умрут, но не напишут свое имя на куске бумаги, который принес им негодяй?
– Да, – отвечает Монтегю. – И если бы я был мужественнее, я сделал бы то же самое и был бы с ними в Тауэре, а не дал им уйти туда, как Иуда; я хуже Иуды.
Я тут же поднимаю голову.
– Не желай этого, – тихо говорю я. – Не желай себе попасть туда. Никогда такого не говори.
Он на мгновение умолкает.
– Леди матушка, близится время, когда нам придется восстать – против советников короля или против него самого, против короля. Джон Фишер и Томас Мор восстают сейчас. Мы должны бы встать с ними рядом.
– А кто встанет с нами? – спрашиваю я. – Когда ты скажешь, что император готовится вторгнуться, тогда мы сможем встать. В одиночку я не отважусь.
Я смотрю в его решительное бледное лицо, и мне приходится собраться с силами, чтобы не сломаться.
– Сынок, ты не знаешь, каково это, ты не знаешь, что такое Тауэр, не знаешь, каково смотреть из его окошка. Ты не знаешь, каково слышать, как строят эшафот. Моего отца там казнили, мой брат перешел по подъемному мосту на Тауэрский холм и положил голову на плаху. Я не могу рисковать тобой, не могу рисковать Джеффри. Я не вынесу, если в эти ворота войдет еще один Плантагенет. Мы не можем восстать без надежной поддержки, не можем восстать без уверенности в победе. Мы не можем пойти на смерть, как скот на бойню. Обещай мне, что мы не бросим себя на эшафот. Обещай, что мы поднимемся против Тюдоров, только если будем уверены, что победим.
Новый Папа дает королю знак, в смысле которого невозможно ошибиться. Он делает Джона Фишера кардиналом, показывая всем, что к этому заключенному в Тауэре великому человеку, здоровье которого продолжает слабеть, надо относиться с уважением. Папа – глава всемирной церкви, а тот, кого держат в тюрьме как предателя, кто молит небеса о силах, его кардинал, и он под его явной защитой.
Король вслух клянется при всем дворе, говоря, что, если Папа пришлет кардинальскую шляпу, епископ не сможет ее надеть, потому что у него не будет головы.
Это грубая, жестокая шутка. Но придворные слышат Генриха, и его никто не останавливает. Никто не говорит «тише» или «да простит вас Господь». Двор, в том числе, к стыду моему, и мои сыновья, позволяет королю говорить что угодно, а потом, в июне, как бы ни было тяжело в это поверить, ему позволяют и осуществить обещанное. Ему позволяют казнить священника, который был духовным наставником его жены. Джон Фишер был хорошим, добрым, любящим человеком, он нашел мне убежище, когда я была молода и отчаянно нуждалась в друге; и я не встаю и не произношу ни единого слова в его защиту.
Долгое бдение в Тауэре не испугало старика, говорят, что он ни разу не пытался избежать судьбы, которую уготовил ему Томас Кромвель. Утром в день казни он посылает за лучшей своей одеждой, словно он жених, и идет на смерть радостно, как на свадьбу. Я содрогаюсь, когда слышу об этом, и отправляюсь в часовню молиться. Я бы так не смогла. Я бы так ни за что не поступила. Мне не хватает веры, и к тому же я прожила всю жизнь, цепляясь за свое существование.
В июле Томас Мор, все это время писавший, молившийся и размышлявший и, наконец, понявший, что нельзя угодить сразу и Богу, и королю, выходит из камеры, смотрит в голубое небо на кричащих чаек, бредет вверх по Тауэрскому холму, медленно, словно вышел пройтись в летний день, и кладет голову на плаху, потому что тоже предпочел смерть отречению от своей церкви.
И никто в Англии не возражает. Мы уж точно не произносим ни слова. Ничего не происходит. Ничего. Ничего. Ничего.
В кратком письме от Реджинальда я читаю: Папа, король Франции и император единодушны в том, что короля Англии надо остановить, больше смертей допускать нельзя. В Англии творится ужас, позорящий все человечество. Весь христианский мир потрясен тем, что король осмелился казнить кардинала, замучил величайшего богослова в стране, своего ближайшего друга. Все в ужасе и скоро начнут спрашивать: если король может сотворить такое – на что еще он способен? А потом начнут задавать вопрос: что с королевой? Что может этот тиран сотворить с королевой?
В конце августа Реджинальд пишет нам, что достиг своей цели: короля отлучат. Важнее ничего быть не может; так Папа объявит королю войну. Папа даст понять англичанам, всему христианскому миру, что король лишен благословения Божьего, что церковь не дает ему права на власть; он изгнан, он обречен отправиться в ад. Никто не обязан ему повиноваться, ни один христианин не должен его защищать, никто не должен браться ради него за оружие, более того, любой, кто с ним сражается, благословлен церковью – как крестоносец, вышедший против еретика.
Его отлучили, но приговор отсрочен. Ему дадут два месяца, чтобы вернуться к браку с королевой. Если он станет упорствовать в грехе, Папа призовет христианских королей Франции и Испании вторгнуться в Англию, и я приду с их армией и вместе с вами подниму Англию.
Монтегю так болел после смерти Томаса Мора, что его жена пишет мне и просит приехать. Она боится, что он умрет.
Что с ним такое? – бессердечно отвечаю я.
Он отвернулся лицом к стене и не ест.
Он в тоске. Я не могу ему помочь. Это горе, как и потливая горячка – болезнь, которая пришла с Тюдорами. Скажите ему, чтобы встал и встретился со мной в Лондоне, времени изводить себя больше нет. Сожгите письмо.
Монтегю поднимается с одра болезни и приезжает ко мне, бледный и мрачный. Я созываю всех своих, словно собираюсь отпраздновать с семьей рождение двоих новых мальчиков. Моя дочь Урсула родила еще одного мальчика, которого назвала Эдвардом, а у Джеффри четвертый ребенок, Томас. Кузен Генри Куртене и его жена Гертруда приносят в подарок две серебряные крестильные чаши, и мой зять Генри Стаффорд забирает одну для сына, с благодарностями. Мы похожи на семью, празднующую появление новых детей.