Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот что проявлялось во всех случаях в те первые дни в Венеции, проявлялось каждый раз, особенно под давлением той ситуации, когда нашей помолвленной парочке удавалось, по доброму капризу Фортуны, улучить полчаса наедине: они оказывались обречены – хотя Деншер всегда считал такие полчаса результатом собственных усилий – тратить часть столь редкого события на удивление по поводу собственной удачи и обсуждение его странного характера. Таким был случай, когда можно было бы предположить, что Деншер уже так или иначе привык к этому, случай, когда наша девушка – всегда готовая, как мы вполне могли бы сказать, произнести последнее слово – предоставила ему возможность воспользоваться тем благом, что она исправила все видимые неправильности, а также ее поддержкой, знакомой ему по другим стадиям их отношений. И все же это по-прежнему был тот случай, когда он вполне мог, чуть напрягая воображение, как настаивала Кейт, разобрать, в результате явного развития критической ситуации, какая идея миссис Лоудер ее определила. Идея ее была такова – и она вполне отвечала интересам и планам Кейт, как та откровенно призналась, – что ему нужно всего лишь подождать и посмотреть, как обернутся события, чтобы понять, как поразительно справедлива эта идея. На всю эту очевидность Деншер ответил, что, конечно, вмешательство тетушки Мод не было тайной даже для его «ясного» видения с того самого момента, как она написала ему, со всей характерной для нее концентрацией мысли, что, если он найдет способ приехать в Венецию на две недели, она может гарантировать, что он нисколько не сочтет это промахом с его стороны. Тетушке Мод и правда было свойственно делать такие вещи таким манером, точно так же как ему свойственно, он готов в этом признаться, делать другие подобные вещи, должно быть поражая их всех – не правда ли? – во исполнение указания миссис Лоудер. Указание ее, разумеется, имело прямое отношение к тому, что она говорила ему на Ланкастер-Гейт перед его уходом, в тот вечер, когда Милли не смогла приехать туда из-за нездоровья; оно, кстати, было вполне сравнимо с тем многозначительным высказыванием тетушки по приписываемой ему – Деншеру – безмерной доброжелательности. Молодой человек был вынужден обсуждать свое положение исключительно с Кейт; он не разговаривал об этом с самой тетушкой Мод, отчего эти обсуждения несколько страдали – в том смысле, что он не мог ничего переложить, как сам он выражал это про себя, – на других людей. Уши его, когда он оставался наедине с собою, горели при мысли, что тетушка Мод просто подвергла его испытанию, увидела, каков он есть, и поняла, что можно с ним сделать. Ей надо было только свистнуть ему, и он явился на зов. Если она сочла его доброжелательность вещью само собою разумеющейся, ее расчет оправдался, как и заявляла Кейт. Неспокойная совесть, как из-за собственной гибкости, которая являлась плодом его убеждения, что гибкость, разумеется в определенных пределах, есть такой же образ жизни, как любой другой, только лучше некоторых, так и – особенно – из-за путаницы, возможно воцарившейся по поводу реальной причины его приезда: эта внутренняя боль не совсем исчезла даже под влиянием стиля, каким бы чарующим он ни был, тех поэтических версий, что предложила ему Кейт. Даже возвышенное изумление и восхищение, вызываемые в нем Кейт, не способны были примирить Деншера с собой, когда существовало нечто, совершенно отличное от всего этого, не позволявшее ему чувствовать себя правым. Из-за отсутствия мира с самим собой Деншеру между тем захотелось увидеть – и, кстати сказать, впервые в жизни, – действительно ли в данном случае это есть одно из столь необходимых условий счастья, как принято обычно считать и как сам он с уверенностью полагал до сих пор. Он совершенно явно ввязался в авантюру – он, который никогда не считал себя способным на это, – и ему очень помогало, что порой он мог сказать себе, что ему никак не следует пасть еще ниже. У себя в гостинице по ночам, оставаясь наедине с собой, или во время немногих одиноких прогулок поздними вечерами он находил время размышлять, шагая по запутанным аллеям или бродя по пустынным участкам, под нависавшими над ними темными, полуразрушенными дворцами, у которых он останавливался в отвращении из-за отсутствия в себе легкости и где редкий звук шагов поражал, словно па запоздалого танцора в опустевшем праздничном зале, – во время таких интерлюдий он холодно обдумывал разные возможности, даже, моментами, опираясь на тот принцип, что краткие безрассудства – самые лучшие, считал, что немедленный отъезд не только возможен, но и необходим. Однако стоило ему только перешагнуть порог палаццо Лепорелли, как он увидел, что отдельные элементы картины, как говорят художники, составляются иначе. Он начинал понимать, что отъезд не сократит, а лишь сделает гораздо более грубым его безрассудство и что, сверх всего, покуда он еще реально ничего не «начал», а только подчинялся, соглашался и всячески потакал другим и смотрел на все сквозь пальцы, у него нет повода относиться к самому себе с неумолимой строгостью. Единственное, что ясно вырисовывалось во всех этих затруднениях, было то, что он должен всегда, что бы ни случилось, поступать как джентльмен – к чему, несомненно, добавлялась несколько менее блистательная истина, что затруднения порой способны нарушить свою утомительную скуку вопросом: а как, собственно, должен поступать джентльмен? Такой вопрос, поспешу я добавить, ни в коем случае не был для Деншера главным вопросом. На него одновременно взирали три женщины, и хотя такое затруднение, с точки зрения преодолимости, не было идеальным, у него, хвала Небесам, существовали свои, вполне выполнимые правила. Главным правилом было – не оказаться скотиной в ответ на дружелюбие. Он проделал весь этот путь сюда из Англии не для того, чтобы оказаться скотиной. Он и подумать не мог о том, что вышло бы из его двух недель, как бы ни были они осложнены, в Венеции с Кейт, если бы он повел себя как скотина. Деншер вел себя с миссис Лоудер не так, будто, исполняя ее указания, он ее понял, – он этого не делал, опять-таки не желая оказаться скотиной. А то, что он менее всего готов был сделать, чтобы разрядить обстановку, наступило скоро и неизбежно: он сдался – как джентльмен – о, это-то несомненно! – неожиданному впечатлению, произведенному бедной, бледной, изысканно утонченной Милли в роли хозяйки великолепного старинного дворца, в силу создавшихся условий одаривающей их всех гостеприимством с таким радушием, какого ему за всю его жизнь не приходилось встречать.
Увиденное им зрелище говорило с ним красноречиво, авторитетно, ярко – он едва представлял себе, каким странным названием можно его обозначить, – на такое он вовсе не рассчитывал, решившись на эту авантюру. Радушие Милли, ее открытость, ее внешнее и внутреннее обаяние, печаль и оживленность, ее лишающая самообладания поэтичность – как Деншер порой находил способ это назвать – высвечивались красотой окружающей ее обстановки, но в то же время сам наблюдатель сознавал, что эта обстановка, даря ей свое сияние, каким-то образом обретала, благодаря хозяйке, гораздо бо́льшую эффектность и гармонию. Вся эта ситуация – в его воображении – изобиловала смыслами, они заполняли дворец, обслуживали хозяйку, свободно парили вокруг нее, падали вниз и вновь, трепеща, приближались к ней, подобные неясным, чуть слышимым обрывкам, всего лишь теням мелодий старомодной меланхолической музыки. Для него оказалось определенной удачей то, находил он время поразмыслить, что нельзя возложить вину на Кейт и миссис Лоудер – никакой джентльмен не мог бы этого сделать, это сразу бросилось бы в глаза! – из-за того, что он… ну, что он оказался в довольно глупом положении, ничего не зная заранее! Прошло уже целых пять дней, а он так и не рискнул, даже наедине с Кейт, хотя бы намекнуть о том, что он должен был знать и что, в частности, поставило его в такое положение. Несомненно, что – раз уж дело дошло до дела и до того, чтобы называть вещи своими именами, – они пятеро реально живут все вместе, в такой атмосфере, когда «сболтнуть», проговориться – проще простого. При каждой встрече со своей приятельницей Деншер возвращался к благословенному чуду возобновленной близости, которая в той благоприятной атмосфере обретала двойное достоинство. Он дышал такой близостью, словно едва мог в нее поверить, однако, несмотря на полученную им привилегию, время шло, а он так и не выдал себя, на слух Милли, никакими высказываниями о ее высоком стиле и не менее высоком положении, которые могли бы соответствовать впечатлению, произведенному на него тем, что он увидел и узнал. За всем этим у него стояло возобновившееся воспоминание, уже успевшее войти в привычку, что он был первым, кто познакомился с нею. На этом настаивали все и каждый в тот день, у миссис Лоудер, в отсутствие Милли, и влияние этого особенно сказалось в том, что он нанес ей свой второй визит. Воспоминание это не оставляло его и в грохочущей, на высоких рессорах карете, с того самого момента, как Милли взяла его с собою прокатиться; оно укрыло их обоих, словно мягчайший, шелковистый дорожный плед. Оно действовало как связующее звено с чем-то помещавшимся в прошлом, с чем-то давно принадлежавшим только им двоим. Не раз и не два он вспоминал, как говорил себе уже тогда, в карете, в какой-то момент поездки, что он находится там не из-за Кейт, что он делает все это, не следуя ее идее, но из-за Милли и из-за себя, следуя идее самой Милли и своей собственной – это несомненно, а также благодаря тем мелким фактам, к чему бы они ни сводились, что накопились у них во время его пребывания в Нью-Йорке.