Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это одно из удивительнейших стихотворений, где на наших глазах из бреда и абсурда творится гармония. В декабре 1943 года Тарковский был ранен в ногу немецкой разрывной пулей, перенес шесть тяжелейших операций, и совершенно очевидно, что бабочка в госпитальном саду – это кошмар под наркозом. Мы понимаем, что́ в этом госпитале происходит, поскольку в предыдущем стихотворении «Полька» нам с сухой иронией замечено, что «ногой здоровой каждый раненый / Барабанит польку на кровати». Но этот ад волшебным образом сополагается с абсолютно райским китайским бумажным видением: «О госпожа моя цветная, / Пожалуйста, не улетай!» Ведь это воспоминание о том загробном опыте, который сам Тарковский описывал. Он рассказывал ученикам, как во время операции душа вывинтилась из него, как лампочка, взлетела над телом и потом все-таки со страшной неохотой вернулась и ввинтилась обратно. Душа отлетает с единственными звуками, которые надлежит произносить при прощании: «А» и «О» – «спасибо, как было хорошо и страшно». Вот эти «А» и «О» – «страшно» и «хорошо» – висят на прощание над распростертым, измученным телом. Но ничего не поделаешь, приходится возвращаться в сознание.
Отдельная тема у Тарковского-старшего, что в «Андрее Рублеве» у Тарковского-младшего стала главной, – тема искусства, которое умудряется из всего, что под руками, из всей ужасной, чудовищной ткани жизни творить райскую фактуру.
Сейчас, когда «Андрей Рублев» (или «Страсти по Андрею») уже безусловная мировая классика, странно даже вспоминать, с каким негодованием фильм встретили. Надо было обладать хорошим запасом терпения и хорошей культурной дисциплиной, чтобы высидеть три часа «Андрея Рублева», мучительного, невероятно напряженного, динамичного повествования с таким количеством крови и пыток, которое даже на фоне итальянского неореализма выглядит вызовом. Наше нынешнее сознание, привыкшее к клипу, с трудом выдерживает ритм этого фильма.
Тем сильнее оказывается катарсис финала, когда под невероятное сочетание музыки, колоколов, громов и дождя, да еще и мужской хор при этом, нам вдруг предстают не сюжеты икон Рублева – нам предстают краски. Вот эти крошечные детали, по которым медленно панорамирует камера, этот золотой, зеленый, красный свет после трех часов черно-белого повествования, эти небесные краски сами по себе свидетельствуют о Господе яснее, чем любой сюжет. Вещество жизни говорит больше, чем фабула жизни, – об этом и весь поздний младший Тарковский.
Есть еще один очень важный нюанс, который касается отношений Тарковского-старшего с миром. У Андрея гораздо меньше внутренней иронии, он, как сказано у Роберта Фроста, «с миром пребывал в любовной ссоре». А вот отношения Тарковского с миром больше всего похожи на чуть ироническое, чуть отстраненное отношение покинутого любовника, который и не ждет, что с ним будут особенно цацкаться.
В 1945 году (это сложная датировка, спорная, я встречал и 1937-й, но думаю, что 1945-й больше похож на правду) написал Тарковский «Звездный каталог». Он вообще очень интересовался звездами, телескопами, потому что образ прекрасной, отстраненной красоты, которую земля не может испортить, был для него очень важен.
Чувствовать себя в мире, как человек, которого покинула звезда, но понимать, что так и надо: так надо отпускать жизнь, так надо отпускать любовь, так же надо относиться и к миру, который живет по другим часам. Отпускать с иронической, несколько отстраненной, но все-таки горячей любовной благодарностью. А о том, зачем всё и для чего всё, когда-нибудь нам, наверное, расскажут.
Одно из самых поздних и самых дорогих для меня стихотворений Тарковского, текст тоже умеренно иронический, бытовой, сниженный, – из цикла «Пушкинские эпиграфы» (эпиграф, естественно, из «Скупого рыцаря»: «Я каждый раз, когда хочу сундук / Мой отпереть…»):
И вся судьба и старшего, и младшего Тарковских показывает нам, что право на свободную речь – это, в общем, очень достойная компенсация.
Анализ военной лирики и военной литературы сегодня очень затруднен. Эта литература, как и Великая Отечественная война, стала предметом культа. А предметы культа не анализируют, им поклоняются. Поэтому разговор о том, что писали о войне настоящие поэты, которые в этой войне участвовали, которые знали ее не понаслышке, которые не занимались ее мифологизацией, – разговор непростой.