Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да что, — отвечал камердинер, вздыхая, — и довезти нечаем! У нас и свой дом в Москве, да далеко, да и не живет никто.
— К нам милости просим, у наших господ всего много,пожалуйте, — говорила Мавра Кузминишна. — А что, очень нездоровы? — прибавилаона.
Камердинер махнул рукой.
— Не чаем довезти! У доктора спросить надо. — И камердинерсошел с козел и подошел к повозке.
— Хорошо, — сказал доктор.
Камердинер подошел опять к коляске, заглянул в нее, покачалголовой, велел кучеру заворачивать на двор и остановился подле МаврыКузминишны.
— Господи Иисусе Христе! — проговорила она.
Мавра Кузминишна предлагала внести раненого в дом.
— Господа ничего не скажут… — говорила она. Но надо былоизбежать подъема на лестницу, и потому раненого внесли во флигель и положили вбывшей комнате m-me Schoss. Раненый этот был князь Андрей Болконский.
Наступил последний день Москвы. Была ясная веселая осенняяпогода. Было воскресенье. Как и в обыкновенные воскресенья, благовестили кобедне во всех церквах. Никто, казалось, еще не мог понять того, что ожидаетМоскву.
Только два указателя состояния общества выражали тоположение, в котором была Москва: чернь, то есть сословие бедных людей, и ценына предметы. Фабричные, дворовые и мужики огромной толпой, в которую замешалисьчиновники, семинаристы, дворяне, в этот день рано утром вышли на Три Горы.Постояв там и не дождавшись Растопчина и убедившись в том, что Москва будетсдана, эта толпа рассыпалась по Москве, по питейным домам и трактирам. Цены вэтот день тоже указывали на положение дел. Цены на оружие, на золото, на телегии лошадей всё шли возвышаясь, а цены на бумажки и на городские вещи всё шлиуменьшаясь, так что в середине дня были случаи, что дорогие товары, как сукна,извозчики вывозили исполу, а за мужицкую лошадь платили пятьсот рублей; мебельже, зеркала, бронзы отдавали даром.
В степенном и старом доме Ростовых распадение прежнихусловий жизни выразилось очень слабо. В отношении людей было только то, что вночь пропало три человека из огромной дворни; но ничего не было украдено; и вотношении цен вещей оказалось то, что тридцать подвод, пришедшие из деревень,были огромное богатство, которому многие завидовали и за которые Ростовымпредлагали огромные деньги. Мало того, что за эти подводы предлагали огромныеденьги, с вечера и рано утром 1-го сентября на двор к Ростовым приходилипосланные денщики и слуги от раненых офицеров и притаскивались сами раненые,помещенные у Ростовых и в соседних домах, и умоляли людей Ростовых похлопотатьо том, чтоб им дали подводы для выезда из Москвы. Дворецкий, к которомуобращались с такими просьбами, хотя и жалел раненых, решительно отказывал,говоря, что он даже и не посмеет доложить о том графу. Как ни жалки былиостающиеся раненые, было очевидно, что, отдай одну подводу, не было причины неотдать другую, все — отдать и свои экипажи. Тридцать подвод не могли спастивсех раненых, а в общем бедствии нельзя было не думать о себе и своей семье.Так думал дворецкий за своего барина.
Проснувшись утром 1-го числа, граф Илья Андреич потихонькувышел из спальни, чтобы не разбудить к утру только заснувшую графиню, и в своемлиловом шелковом халате вышел на крыльцо. Подводы, увязанные, стояли на дворе.У крыльца стояли экипажи. Дворецкий стоял у подъезда, разговаривая с старикомденщиком и молодым, бледным офицером с подвязанной рукой. Дворецкий, увидавграфа, сделал офицеру и денщику значительный и строгий знак, чтобы ониудалились.
— Ну, что, все готово, Васильич? — сказал граф, потирая своюлысину и добродушно глядя на офицера и денщика и кивая им головой. (Граф любилновые лица.)
— Хоть сейчас запрягать, ваше сиятельство.
— Ну и славно, вот графиня проснется, и с богом! Вы что,господа? — обратился он к офицеру. — У меня в доме? — Офицер придвинулся ближе.Бледное лицо его вспыхнуло вдруг яркой краской.
— Граф, сделайте одолжение, позвольте мне… ради бога…где-нибудь приютиться на ваших подводах. Здесь у меня ничего с собой нет… Мнена возу… все равно… — Еще не успел договорить офицер, как денщик с той жепросьбой для своего господина обратился к графу.
— А! да, да, да, — поспешно заговорил граф. — Я очень, оченьрад. Васильич, ты распорядись, ну там очистить одну или две телеги, ну там… чтоже… что нужно… — какими-то неопределенными выражениями, что-то приказывая,сказал граф. Но в то же мгновение горячее выражение благодарности офицера ужезакрепило то, что он приказывал. Граф оглянулся вокруг себя: на дворе, вворотах, в окне флигеля виднелись раненые и денщики. Все они смотрели на графаи подвигались к крыльцу.
— Пожалуйте, ваше сиятельство, в галерею: там как прикажетенасчет картин? — сказал дворецкий. И граф вместе с ним вошел в дом, повторяясвое приказание о том, чтобы не отказывать раненым, которые просятся ехать.
— Ну, что же, можно сложить что-нибудь, — прибавил он тихим,таинственным голосом, как будто боясь, чтобы кто-нибудь его не услышал.
В девять часов проснулась графиня, и Матрена Тимофеевна,бывшая ее горничная, исполнявшая в отношении графини должность шефа жандармов,пришла доложить своей бывшей барышне, что Марья Карловна очень обижены и чтобарышниным летним платьям нельзя остаться здесь. На расспросы графини, почемуm-me Schoss обижена, открылось, что ее сундук сняли с подводы и все подводыразвязывают — добро снимают и набирают с собой раненых, которых граф, по своейпростоте, приказал забирать с собой. Графиня велела попросить к себе мужа.
— Что это, мой друг, я слышу, вещи опять снимают?
— Знаешь, ma chere, я вот что хотел тебе сказать… ma chereграфинюшка… ко мне приходил офицер, просят, чтобы дать несколько подвод подраненых. Ведь это все дело наживное; а каково им оставаться, подумай!.. Право,у нас на дворе, сами мы их зазвали, офицеры тут есть. Знаешь, думаю, право, machere, вот, ma chere… пускай их свезут… куда же торопиться?.. — Граф робкосказал это, как он всегда говорил, когда дело шло о деньгах. Графиня жепривыкла уж к этому тону, всегда предшествовавшему делу, разорявшему детей, каккакая-нибудь постройка галереи, оранжереи, устройство домашнего театра илимузыки, — и привыкла, и долгом считала всегда противоборствовать тому, чтовыражалось этим робким тоном.
Она приняла свой покорно-плачевный вид и сказала мужу: