Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Дорогая Рут, — сказала она и, придя в себя, добавила: — Боже мой. Разве здесь не знают, как надо взбивать подушки?
Миссис Куинти принесла округ с собой. Она принесла карточки и пожелания всего наилучшего, новости о свечах и молитвах и затем, не желая обременять свой визит беспокойством, подробно изложила новости: Дэнни Девлин вытащил свой туалет и выбросил его в садик перед своим домом, чтобы не платить налог на туалет, и сказал, что собьет свою дымовую трубу, если введут налог на дымоходы, и заложит кирпичом окна, прежде чем придут взимать налог на дневной свет. (В стране, понимающей силу художественных образов, память о наших банкирах, как сказала миссис Куинти, должна быть вечно сохраняема в септиках.) Кевин Кеог, хотя у него было почти столько же любви к Мартине Морган, как у маленького ослика, наконец сдался и женился на ней. Правительство, считая себя настроенным на пульс страны, предложило упразднить Сенат, поскольку Сенат, как сказал Мики Люси, собрался упразднить правительство. Шон Коннорс написал из Мельбурна своему отцу, что скучает по времени, проведенном с ним за заготовлением силоса, а Мэтт Коннорс в немом отчаянии завладел этим письмом, поместил его в конверт с прокладкой из пузырьковой пленки и принес Майне Прендергаст, чтобы она отправила это письмо, потому что силос для Коннорсов был тем же, чем запах угольного дыма был для Чарльза Диккенса и гуавы — для Габриэля Гарсиа Маркеса, то есть незабываемым образом дома.
Каждый рай потерянный. Совет, сказала миссис Куинти, испустил дух. Дороги исчезают. Ветряные мельницы появляются. В призрачном поместье, с отвращением от невыполненных обещаний, два латыша построили искусственный рай из наркотиков и алкоголя, да еще и подняли флаг Германии.
Река продолжает подниматься. В Шанноне уже забрала кладбище, оставив вертикально стоящие надгробные плиты, потом подошла по Черч-Стрит к церкви, и Мэри Дэли — она стояла на коленях, молясь, как у Т. С. Элиота, смуглому Богу, — пришлось вывозить на лодке, когда она начала возноситься — или тонуть, разные люди рассказывали по-разному. Наш дом, обитель слишком многих метафор, сам стал метафорическим и нуждался в спасении. Этим занимались МакИнерни.
— Ты все равно услышишь это от других, так что я могу сказать тебе сейчас, — добавила миссис Куинти, поджала губы и села чуть более вертикально, чтобы торжественно объявить: — Мистер Куинти вернулся. — По тону, каким она это сказала, было понятно, что она все еще решает, что с ним сделать. Мы с Мамой не смотрели на нее. — Язва желудка, — с плохо скрываемым удовлетворением пояснила миссис Куинти и больше ничего не сказала.
Миссис Куинти единственная из ныне живущих прочитала «Историю Дождя». Когда стихи были отправлены в Лондон, я попросила ее вспомнить это стихотворение, но она не смогла, ведь из-за спешки и необходимости оставаться необнаруженной ее внимание было поглощено процессом печатания, а не стихами. Она потрогала свои губы, затем положила руку перед собой, будто слова уже были в пути, будто пузырь речи уже формировался, но… Нет, сказала она, она не поступит с моим отцом несправедливо и ничего не скажет мне, потому что не хочет произносить строку, которую не может точно вспомнить.
В белой книге в мягкой обложке «Избранные Стихотворения» Йейтса рядом с «Песней Скитающегося Энгуса» я прочитала две строчки, которые написал мой отец. «Почему Ты взял его?» И «Почему все, что я делаю, кончается неудачей?». Из этих вопросов я поняла, что Вергилий Суейн применил Невозможный Стандарт к Богу.
* * *
Не могу сказать, что у моего отца была вера в Бога. Правда в том, что у него было что-то более личное, было ощущение Его, Отца Дождя. Стихи, восторг и отчаяние, о которых я начала думать как о части диалога, были выражением удивления и замешательства, стремления к вознесению и попыткой внести дух надежды в мир сей. Так в моем уме день за днем стихи становились все более величественными, потому что в реальности уже не существовали.
Это было той правдой, за которую я цеплялась, когда пришел отчет о его смерти и нам сказали, что у моего отца была изогнутая, как крюк, опухоль в теменной доле головного мозга. Опухоль была вросшей и развивалась в течение некоторого времени, сказал Доктор. По тону, каким он сказал это, я поняла, — он думал, что она была причиной восторгов и экстазов, в которых рождались стихи. Опухоль объяснила все. Опухоль сама была целым повествованием. И прямо тогда я поняла — это повествование было неправильным, и я должна написать правильное.
Винсент Каннингем необыкновенно замечательный.
Кто еще может сесть в автобус, идущий из Фахи в Эннис — тот грязный, вонючий, грохочущий драндулет Денниса Дармоди, обладающего внешностью и характером штопора, ведущего автобус, как камикадзе, проходя повороты со Слепой Верой? Кто еще может сесть в тот автобус, а затем стоять в ожидании автобуса из Энниса в Дублин, все пассажиры которого — пенсионеры с правом бесплатного проезда, которые ездят туда и обратно не потому, что у них есть дела в Дублине, а потому, что у них есть право бесплатного проезда и маленькие пенсии? Кто еще покупает билет суточного действия, хотя поездка занимает четыре часа в одну сторону, когда у него нет и десяти евро за душой, когда он должен готовиться к экзаменам, а полстраны уже под водой? Кто еще приносит «Quality Street»?
Винсент Каннингем появляется, хлюпая по коридору больницы промокшими кроссовками, и останавливается у двери в палату как в воду опущенный. Если бы я сказала «Уходи», он бы ушел. Опять сел бы в автобус и — это уму непостижимо, но на самом деле так и есть, — даже не обиделся бы на меня.
— Миссис Куинти говорит, что я не умру.
Не лучшее приветствие, но времени мало. Это моя последняя тетрадь Эшлинг. Перед обследованием я не должна есть и к тому же волнуюсь, говорю бессвязно, и мой стиль уже начал распадаться.
Винсент Каннингем сидит возле моей кровати. Мама и миссис Куинти ушли вниз. Через проход от меня лежит Джеки Феннелл. Она смотрит на Винсента, подняв идеально изогнутые и идеально же выщипанные брови, и в далекой от изысканности манере кивает мне.
— Конечно, ты не умрешь, — подтверждает Винсент.
— Я не могу умереть потому, что, как говорит миссис Куинти, в моем литературном творчестве так много жизни.
Я не могу умереть еще и потому, что, как говорит Элис Манро[683], вся скорбь жизни не должна доводить до изнеможения художественную литературу. В вашем повествовании не может быть так много горя — иначе читатель швырнет книгу в стену.
— Ты не умрешь, — повторяет Винсент, но между бровями у него появляется глубокая борозда, и я понимаю, что это просто слова.
— Но вдруг я умру.
— Ты не умрешь.
— Винсент Каннингем.
Он проглатывает возражение. Он всегда и радуется, и смущается, когда я называю его по имени и фамилии.
— Да?