Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды, Кадри лет десять было, отец позвал ее в ванную:
– Кадричка, девочка, иди сюда!
Вошла. Отец сказал:
– Табуретку принеси.
Принесла.
– Садись.
Села. Отец молча заткнул слив ванны пробкой, открыл оба крана. Через несколько минут ванна была заполнена до верхнего сливного отверстия.
– А теперь смотри, – засунул руку в воду, выдернул пробку, открыв слив. – Что видишь?
– Ничего, папа.
Вода медленно уходила из ванны. Уровень тихонько понижался, белые эмалированные стенки опустевающей ванны влажно блестели. Расстояние между верхним краем влаги и поверхностью воды едва заметно увеличивалось.
– Теперь что видишь?
– Воды стало меньше.
Чем ниже стояла вода в ванне, тем шире становилась воронка, тем громче урчала сливная труба. Когда воды почти не осталось, труба уже грохотала. Несколько воздушных пузырей вырвались из ее отверстия. Труба засипела высоким свистом, и в считаные секунды ванна опустела.
– Кадри, это не ванна, – сказал отец и замолчал. – Это жизнь. Так устроена жизнь. Так устроена наша жизнь. Мы не ценим время, что нам дано. Время, что у нас есть. А оно уходит. Уходит, как вода. И настанет момент, когда нам его не хватит. Когда нужно будет уйти вслед за ушедшим временем. Береги время, дочка. Не позволяй никому пользоваться твоим временем, если сама этого не хочешь. И щедро дари свое время тем, кого любишь.
Тогда Кадри поняла, что хотел сказать отец. Но потом, наверное, забыла. Позволила сиюминутному стать главным. День, ночь – сутки прочь. Много ведь еще воды в ванне, так чего жаться, что мелочиться? Смерть матери отрезвила. Боже, как я могла забыть наставление отца?! Ведь получается, что мать спустила всю свою жизнь – без остатка, до последней капли – в бездонную сливную трубу! От ее воды никому не стало теплей. Никому не стало уютнее. Никто не утолил жажду. Никому не стало лучше. Просто время утекло – сквозь пальцы. Утекло и закончилось.
Нет. Хватит. С меня довольно, мама. Прости и прощай. Я теперь сама скоро – мама. С детьми нельзя так. Как? Да вот так! Безответственно, бесталанно, не считая дней, не прилагая никаких усилий. Дети должны все сами – так, что ли? Дети должны – так, что ли?! Ты должна помыть все бутылки, говорила мать, усаживая Кадри перед тазиком с растворенным щелоком, лежащим рядом ершиком и кучей грязных бутылок из-под подсолнечного масла на полу кухни. В магазине за пять пустых вымытых одну полную дают, говорила мать. Ты должна, говорила мать. И что? И где теперь те твои полные бутылки? Они, что, сделали нас миллионерами? Они спасли от гибели отца? Они сделали лучше твою и мою жизнь, мама?!
С детьми нельзя так. Они маленькие. Они не понимают. Они сами – не могут! Ради детей нужно из кожи вон лезть. Нужно становиться для них ступенькой, трамплином. Нужно, чтобы они не стартовали так, как ты, – из холода и голода. Нужно стараться! Каждый день, каждый час, да каждую минуту, наконец! Ради детей. Ради любимого. Ради жизни. Ради того, чтобы жизнь была жизнью, а не домом терпимости, фанерной халупой, где мокро от непроходящих луж годами разливаемой нелюбви. Ты не имеешь права спускать воду своей жизни в канализацию!
– Что делать будем, Андрюша?
– Уедем.
– Куда?
Андрей тяжело вздохнул.
– Я не знаю. Можем ко мне.
– Андрюша, что я там делать буду? У меня нет гражданства, нет разрешения на работу. Формальности займут много времени. Да и в Москве таких своих, таких как я, – до горизонта.
– Давай вернемся к Марулле.
– Андрюш, я ей нужна, пока бегаю каждый день по ее фермам – вдоль и поперек. А вот как живот вырастет – какая из меня бегунья?
– Ну, перебьемся как-нибудь.
– Андрюша, не бывает никаких «как-нибудь». Там, где «как-нибудь», всегда тоскливо, бедно и холодно. Вот скажи, у тебя деньги есть?
– Сейчас?
– Нет. Вообще.
– Если вообще – нет.
– А что есть?
– Квартира съемная. Джип есть, не новый.
– Сколько стоит?
– Ну, за миллион двести тысяч рублей продать в общем можно. Он бензина жрет много и налог высокий. Спросом на вторичном рынке не пользуется.
– Ну, вот видишь, милый. И у меня вообще ничего, кроме этой квартиры.
– И почем?
– Да хрен продашь, Андрюш. Зарядить можно и за восемьдесят тысяч евро.
– А продать?
– Если за сорок возьмут, и на том спасибо. Да и тут оставаться, если что, – форменное безумие.
– Почему?
– Потому, Андрюша, что здесь – a failed state[6]. Работы нет. Кто может, уезжает. На этот раз ты иностранец. И вообще ты здесь оккупант хренов.
Андрей подошел к окну, задумался, закурил. Спохватился, затушил сигарету пальцами:
– Прости!
– Вот и получается, – продолжила Кадри, – что ничего у нас с тобой нет…
– Понимаешь, – перебил ее Андрей, – у меня тоже ситуация аховая. Зайратьянцу я нужен в Москве. Я же теперь еще вдобавок младший партнер. Еще месяц моего отсутствия он потерпит. С трудом, но потерпит. А потом – la commedia e finita[7].
Вот и всё, подумала Кадри. Мой реквием по мечте[8]. Впрочем, мне не впервой.
Ей было шесть. Она бегала по двору и пела. Ей тогда нравилось петь. Впрочем, ей всегда нравилось петь – и не ошибаться ни в едином звуке. Петь – и не фальшивить. Петь так, как будто крылья за спиной. Отец отвел в музыкальную школу на прослушивание. Пожилая преподавательница заставила вслед за роялем повторить музыкальные фразы, ритмы, что она выстукивала костяшками пальцев по крышке. Потом взяла скрипку и заиграла.
– Нравится?
У Кадри сил не было ответить, только закивала головой – быстро-быстро.
– Молодец! Ну и ладно, придешь на следующей неделе!
Засыпая, Кадри слышала, как ругаются родители в соседней комнате. Вечером следующего дня отец, придя с работы, положил на стол маленький футляр.
– Иди сюда, доченька! Открой!
В футляре, на красном бархате – маленькая скрипка-«четвертушка», смычок и кусок канифоли. Отец сиял. Мать зашла, посмотрела, хмыкнула, повернулась и вышла из комнаты.