chitay-knigi.com » Историческая проза » Георгий Иванов - Вадим Крейд

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 95 96 97 98 99 100 101 102 103 ... 134
Перейти на страницу:

Все неизменно, и все изменилось
В утреннем холоде странной свободы.
Долгие годы мне многое снилось,
Вот я проснулся – и где эти годы!
Вот я иду по осеннему полю,
Все, как всегда, и другое, чем прежде:
Точно меня отпустили на волю
И отказали в последней надежде.

(«Все неизменно, и все изменилось…»)

Для Федотова, встречавшего Г. Иванова на «воскресеньях» в «Зеленой лампе», в «Круге», он — «Петроний в ванне». Об этом Федотов нигде не писал, только сказал в разговоре с Галиной Кузнецовой. Сравнение в чем-то меткое, поскольку Петроний, автор «Сатирикона», — писатель времени упадка Рима, современник Нерона, эстет, склонный к иронии, арбитр вкуса. Для Федотова Г. Иванов остался поэтом тридцатых годов, автором «Роз» и «Распада атома». Не он первый русский поэт нашей эпохи, писал Федотов в «Ковчеге», а Цветаева, которая «на чужбине нашла нищету, пустоту, одиночество». Но она не парижской, а московской школы.

Что касается собственно парижан, Георгий Федотов называл Георгия Адамовича, Лидию Червинскую, Анатолия Штейгера и утверждал, что «на 180 градусов от них по нравственному меридиану мы видим демоническую поэзию Георгия Иванова, родственного Брюсову по мироощущению и Гумилёву по художественной форме. Это большой мастер, выступивший давно, в Петербурге еще, но сильно выросший в эмиграции. Его нельзя причислить к ученикам Адамовича, они очень несхожие, хотя их связывает старая дружба. Иванов не ищет, не странствует по идеалам и душам. Он давно замкнулся в абсолютном отрицании и одиночестве. Вероятно, зло для него привлекательнее добра — по крайней мере, эстетически. Ледяное отчаянье Врубелевского демона и его поэтическое выражение порою также прекрасно».

Если бы не стояла под этими строками внушительная подпись умного и начитанного Георгия Федотова, их можно было бы предать забвению за полной их нелепостью. Но слова прозвучали, и сказаны были в момент, когда по условиям времени, кроме него, почти никто не выступал в печати на эту тему, и оттого его словам придали значение большее, чем они заслуживали. Но на всякого мудреца довольно простоты, и Г. Федотов, не ведая, что творит, творил миф. Правда, он оговаривается: «Мне очень трудно говорить о поэзии как таковой. Для этого нужны более тонкие органы восприятия, чем те, которыми я обладаю».

Неумение говорить о поэзии его подвело. Конечно, Адамович, Штейгер, Червинская — это самое ядро «парижской ноты», однако «нота» самим существованием больше обязана стихам Георгия Иванова, чем статьям Адамовича. От мироощущения Брюсова Г. Иванов столь же далек, сколько от мироощущения Федотова. Гумилёву в отношении формы стиха Георгий Иванов во все свои годы после Берлина вообще никогда не следовал. «Его нельзя причислить к ученикам Адамовича» — звучит так же несуразно, как если бы кто-нибудь всерьез заявил, что и Гумилёва, и Ахматову, и Мандельштама нельзя причислить к ученикам Адамовича. «Он давно замкнулся в абсолютном отрицании и одиночестве…» «Абсолютное отрицание» – категорично и не слишком прозорливо. В «Отплытии на остров Цитеру» сквозь изобилие отрицаний утверждаются музыка, свет и Россия вечная. Вот слова о России, подобных которым никто до него не сказал.

…За пределами жизни и мира,
В пропастях ледяного эфира
Все равно не расстанусь с тобой!
И Россия, как белая лира,
Над засыпанной снегом судьбой.

(«Это звон бубенцов издалека…»)

Всю его жизнь в литературе критика упрекала Георгия Иванова — сначала в «пустом эстетстве», потом в «ледяном нигилизме». И те и другие упреки при беглом знакомстве, при первом приближении к поэзии Г. Иванова могут показаться основательными. Но ни тот ни другой ярлык пониманию его поэзии не способствует, даже препятствует и явно мешает остаться с его поэзией наедине.

Георгий Иванов и раньше менялся от книги к книге, менялся как мало кто из больших русских поэтов. Однако дистанция между последней предвоенной книгой и первой послевоенной неожиданная, удивительная. Это не эволюция, хотя бы и радикальная, а переход на иной уровень, который ощущается в каждой строке. Двести стихотворений написанных в течение последнего творческого периода – в Биаррице, затем в Париже, Жуан-ле-Пене, Монморанси Ницце, Йере, вплоть до йерского «Посмертного дневника», – это стихи классика. Первым поэтом эмиграции его, бывало, называли и прежде. Классиком русской литературы его сделали последние пятнадцать лет творчества.

Незадолго до смерти Иннокентия Анненского Гумилёв спросил у него: скажите, Иннокентий Федорович, к кому обращены ваши стихи? Вы как будто их пишете для себя, а ведь можно писать другим людям или Богу. Георгий Иванов обращался в своих стихах к людям. В его подсознании сложился образ читателя, оставшегося на родине.

Ни границ не знаю, ни морей, ни рек.
Знаю – там остался русский человек.
Русский он по сердцу, русский по уму,
Если я с ним встречусь, я его пойму.
Сразу, с полуслова… И тогда начну
Различать в тумане и его страну.

(«Нет в России даже дорогих могил…»)

Его поэзия обращена не столько к эмиграции, сколько к России. Чем старше он становился, тем отчетливее определялся этот ориентир. Себя он ощущал русским поэтом, другие черты в этом образе самого себя — человека и писателя — оказывались вторичными. Анненский, сердечно ему близкий, как-то сказал, что поэт должен себя выдумать. Из петербуржцев-современников охота к «выдуманности» миновала лишь Александра Блока. Таков был характер «эстетической эпохи». Зинаида Гиппиус, которую Георгий Иванов по его собственному слову «обожал», увезла в эмиграцию эту маску-роль, и она оставалась с ней почти до конца.

Георгий Иванов отдал этой «выдуманности» дань в молодые годы, называя ее «декадентской отравой», и вполне распростился с «эстетизмом» только в Биаррице. Его поэзия тех лет прежде всего правдива. Нигде у него не чувствуется намеренного стремления к правдивости, его стихи последнего периода просто таковы по своей природе, по первоначальному звуку и ритму, из которых они возникают. «Поэзия – искусственная поза…» — писал он, но искусственности, а тем более позы в его стихах нет. Бесстрашная честность с самим собой – их главный нерв.

В биаррицких стихах раскрылась новая глубина. «Внутренняя жизнь такого сложного человека, каким был Иванов, – говорит Одоевцева, – это вопрос безгранично трудный».

К концу войны жить уже было не на что. Зарабатывать деньги Георгий Иванов не умел, всю свою эмигрантскую жизнь нигде не служил. Давным-давно, еще будучи кадетом и мечтая уйти из кадетского корпуса, как помним, настойчиво просил своего друга Алексея Скалдина, слабого поэта и замечательного романиста, устроить его на службу. Скалдин занимал важную должность в богатой страховой компании, но семнадцатилетнему Жоржу помочь не смог. Скорее не захотел, зная характер своего юного друга. На том и кончились усилия Георгия найти какую-нибудь службу. Да еще и во время бессмысленной Первой мировой, чтобы не попасть на передовую, числился при каком-то министерстве. Именно числился, а не служил.

1 ... 95 96 97 98 99 100 101 102 103 ... 134
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 25 символов.
Комментариев еще нет. Будьте первым.
Правообладателям Политика конфиденциальности