chitay-knigi.com » Историческая проза » Георгий Иванов - Вадим Крейд

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 94 95 96 97 98 99 100 101 102 ... 134
Перейти на страницу:

В Биаррице удар следовал за ударом. Сначала немцы реквизировали их дом в Огрете, затем разграбили вещи. В одно несчастное утро 1944 года их вилла загорелась во время бомбардировки. Пилюля оказалась подслащенной: сожгли ее не немцы, а американцы.

Отвратительнейший шум на свете —
Грохот авиона на рассвете…
И зачем тебя, наш дом, разбили?
Ты был маленький, волшебный дом,
Как ребенка, мы тебя любили.
Строили тебя с таким трудом.

(«Отвратительнейший шум на свете…»)

Парижская квартира, оставленная без присмотра, пока Ивановы жили в Биаррице, была разграблена. Оставить эту квартиру за собой недоставало средств. Так начался новый период бездомности — который по счету? Есть поэты, из чьих книг мало что узнаешь о судьбе автора, о подробностях жизни, о внутренней биографии. Настоящий ценитель поэзии хочет не только познакомиться с произведением, но и узнать о личности его создателя. В поздних стихах Георгия Иванова находим все это — и жизненные перипетии, и счеты с судьбой, и пространство его внутреннего мира.

С отроческих лет и до конца 1930-х не было такого года, когда бы он не писал стихов. Значит, писал почти тридцать лет подряд. Но перед войной начался единственный в его жизни длительный перерыв. Чем он был вызван? Не историческими событиями, во всяком случае. Причина внутренняя – не событийная, не политическая. Ведь раньше он писал стихи независимо ни от чего — ни от исторических катаклизмов, ни от житейских неурядиц.

Стихи и звезды остаются,
А остальное – все равно.

И любил цитировать строки своего близкого друга Осипа Мандельштама, называя их гениальными:

И, если подлинно поется
И полной грудью, наконец,
Все исчезает – остается
Пространство, звезды и певец!

(«Отравлен хлеб, и воздух выпит…», 1913)

Не то чтобы он совсем не писал. Сочинял экспромты, записывал явившиеся ему строфы и комкал бумагу, выбрасывал. У многих поэтов на каком-то повороте жизни наступал период молчания. В 1928 году замолчал как поэт Владислав Ходасевич и почти не возвращался к стихам, Не всегда и не у всех наступало молчание полное: к примеру, Осип Мандельштам считал годы 1922—1926-й худшими в своей творческой биографии, а его жена Надежда Мандельштам назвала эти годы «упадочным периодом». За отрезок с конца 1930-х и до 1942 года не осталось ни одного стихотворения, написанного Георгием Ивановым. Он думал о тяготах и краткости человеческой жизни, думал о России, о своем литературном одиночестве. Перечитывал не раз читанные книги, слушал сводку новостей по радио. Порой могло показаться, что вообще не делал ничего. Одоевцева говорила ему о его лени. Сдвиг случился на глубинном уровне в 1943 году.

Маятника мерное качанье,
Полночь, одиночество, молчанье.
Старые счета перебираю.
Умереть? Да вот не умираю.
Тихо перелистываю «Розы» —
«Кабы на цветы да не морозы»!

(«Маятника мерное качанье…»)

О чем эти строки? Об одиночестве? Конечно. Но еще о своей повседневности, о мелочах быта, об осмыслении своего прошлого, о том, что сборник «Розы» он и теперь ставил высоко, и о том, что при благоприятных обстоятельствах мог бы написать стихи лучше, чем те, что в «Розах». Вернулись уверенность в себе, вера в свой дар. И еще мысль о длящейся перед лицом смерти жизни. Нужно или нет помнить о смерти, но он-то всегда помнил. Еще о том, что перед лицом смерти постигается ценность жизни. И все эти чувства и мысли под мерное качание маятника тонут и растворяются в глубоком внутреннем молчании, ведущем ко всеохватывающему, но непросветленному покою, в котором и чувство одиночества, и чувство сожаления, и мысль о смерти – только преходящие всплески на поверхности бездонного сознания. Эти шесть вместительных строк, два десяткам слов – все говорят о поэзии молчания, растворяющего в себе и тревожные и спокойные мысли. Кто лирический герой этого стихотворения? Ценно то, что никакого лирического героя нет — нет подставного лица, позы, маски, претензий, условностей, декораций, орнамента, поэтических красот. Дан от первого лица короткий монолог, миниатюрный рассказ о житье-бытье, а рассказывает не «лирический герой», а именно он – Георгий Владимирович Иванов. Присутствует в этом монологе неведомый ему самому адресат, воображаемый собеседник, который может его понять с полуслова, да и стихотворение состоит из недомолвок.

Он не только вернулся к стихам, но стал писать иначе, почти неузнаваемо. Ирина Одоевцева, единственный очевидец этого художественного преображения, считала, что победила боль. «Она и сделал его настоящим поэтом. Боль не за себя только, а за Россию, за ее судьбы. Это хорошо видно хотя бы из таких строк: “Но лишь на Колыме и Соловках / Россия та, что будет жить в веках!”»

Печатать новые стихи было негде. Впрочем, утверждать, что его имя совсем не появлялось в русских изданиях в военные годы, было бы неверно. Несколько раз в Прибалтике перепечатали старые стихи, но без его согласия, без его ведома. В 1943 году вышла «Антология русской поэзии», составленная неким Иваном Полтавским, включившая также и стихи Георгия Иванова, который, кажется, так никогда и не узнал о существовании этой книги, изданной неправдоподобным для эмигрантского издания военных лет тиражом. О поэзии Георгия Иванова во время войны писали в Америке. В 1942 году в Нью-Йорке вышел сборник «Ковчег» Внешне он походил на довоенные парижские альманахи и коллективные сборники, но отличался составом участников. Под одной обложкой объединили произведения парижан, харбинцев, пражан и старых русских американцев, причем к их числу прибавились новые, те, кто перебрался в США в начале войны, — Марк Алданов, Михаил Цетлин, Георгий Федотов. Все указывало на то, что некоторые материалы для сборника предоставили основатели «Нового Журнала» Алданов и Цетлин, в чьем распоряжении были рукописи из редакционного портфеля прекратившихся в 1940 году «Совре­менных записок».

Георгий Федотов написал очерк «О парижской поэзии» специально для непотопляемого «Ковчега». Хорошо известный в Париже культуролог, богослов, публицист, он в своем эссе хотел подвести итоги. Г. Федотов считал, что русская эмиграция исчерпала себя, что ее большое культурное дело осталось неоцененным, что будут еще и новые, другие эмиграции, но каким бы ни был исход войны, лицо послевоенного мира изменится. «Наше поколение, — писал он, — рабочая пора которого пришлась между двумя войнами, 1919-1939, свое слово договорило до конца». Та эпоха уже очерчена до последнего штриха. Чуткий историк Федотов в этом смысле оказался, несомненно, прозорлив. В Париже после окончания войны русское культурное дело продолжали столь многие, но все происходило и свершалось словно под другим знаком зодиака, в новой атмосфере, с иными настроениями. Об этих переменах писал через несколько месяцев после окончания войны Георгий Иванов:

1 ... 94 95 96 97 98 99 100 101 102 ... 134
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 25 символов.
Комментариев еще нет. Будьте первым.
Правообладателям Политика конфиденциальности