Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она оглядывает сад с таким видом, будто все здесь ей не нравится. Поднимает руку. Куртка, которую она держит, покачивается.
– Я здесь, потому что ты привез меня сюда.
– Все умирают, Лейла.
Она кивает и крепко стискивает губы.
– Хадия сказала, почему ты к ней приехал. Я видела, как ты сидишь в кухне или в кабинете и что‐то бормочешь себе под нос. С кем ты разговариваешь? Хадия считает, что ты здоров, доктор утверждает, что все анализы нормальные, но если что‐то не так, то ты мне скажешь?
Я молчу. Она права. Я был в полубессознательном состоянии.
– Ты можешь, по крайней мере, есть то, что я готовлю, пить воду, которую я тебе оставляю? Можешь запомнить, что нужно принимать лекарство? Я нахожу на твоем письменном столе таблетки, завернутые в бумажные салфетки.
Я тянусь к ней, и она отдает мне куртку. Я продеваю руки в рукава.
– Спасибо, – говорит она и вытирает край глаза обратной стороной запястья. Поворачивается и уходит в дом. Закрывает за собой раздвигающуюся дверь. Садится за кухонный стол, не зная, что я до сих пор за ней наблюдаю. Ставит локоть на стол и прикрывает рот рукой. О ком я думал, когда переехал в этот дом? Только о себе. Я считал себя человеком без корней. Мне было тринадцать, когда умер отец. Шестнадцать – когда мать последовала за ним. Дядя не столько воспитывал меня, сколько давал деньги. Все эти годы ко мне никто не прикасался с нежностью, пока я не женился на Лейле. Когда я приехал сюда, у меня не было семьи и денег, и я считал, что терять мне нечего. Сначала я не мог получить работу в своей области и работал в пончиковой. Просыпался в четыре утра, шел на работу в темноте, чтобы успеть до рассвета. У меня была смешная складная шляпа, и я по пути совал ее под мышку. Я упражнялся в английском. Все мои предки были похоронены за океаны и континенты отсюда. Когда я шел в темноте на работу, я не мог осознавать, что, решив приехать сюда, я коренным образом изменил судьбу, свою и Лейлы, а также своих детей и внуков. Я привел их сюда и однажды покину их. И каким станет мир, когда мой Аббас и моя Тахира станут родителями? Примут ли их в этом мире?
– Лейла, – говорю я, возвращаясь на кухню, – знаю, я был не в себе.
– Спасибо, – повторяет она.
– Но пока что я не собираюсь никуда уходить.
Она шмыгает носом. Сказать ей?
– Становится все труднее, – говорю я, – не думать о нем. Я беру из миски с фруктами апельсин. Провожу пальцем по его неровной поверхности. Жду, когда она ответит.
– Это наше испытание, – вздыхает она. – Оно будет трудным.
Я киваю. Я намерен оставаться твердым в своей вере. Оставаться правоверным. Всевышний не отнимает у человека то, без чего человеческое сердце не сможет биться. Я возвращаю апельсин в миску и собираюсь выйти на улицу, но вместо этого смотрю на Лейлу:
– Я не хочу, чтобы это оставалось нашим испытанием. Хочу что‐то сделать. Я должен попытаться.
КОГДА ТВОЯ МАТЬ РАЗБУДИЛА МЕНЯ, тряхнув за плечо, и рассказала о синячках, цепочкой тянувшихся по твоим рукам, я был так сбит с толку, что сначала подумал о тебе как о младенце, только что начавшем ползать, будто бы Лейла спрашивала меня из обычной материнской тревоги, но она не смотрела на меня, озадаченная, в поисках ответов на вопросы, которые так и не нашла мужества задать.
Почему я решил взглянуть на синяки поближе? Я выжидал, пока все не стало очевидным. Пока все, что происходило раньше, не выстроилось в логическую цепочку с такой поразительной ясностью. Деньги, пропадавшие из моего бумажника. Исходивший от тебя сильный запах перегара. Твои глаза – такие красные – или зрачки, превратившиеся в крошечные точки. Как ты не являлся домой по нескольку дней. Как Лейла рассказывала, что ты разговаривал с ней и засыпал на полуслове. Как она настаивала, что ее золотые серьги где‐то в доме и, возможно, их засосал пылесос. А когда я пошел проверить, заявила, что они вообще не слишком ей нравились.
Я вошел в твою спальню. Ты так крепко спал. Рука согнута, ладонь под щекой. «Все что угодно за это», – молился я когда‐то, стоя неподвижно в больничном коридоре. И вот годы спустя ты беспробудно спишь и спокойно дышишь. Я тряхнул тебя, но ты не проснулся. От тебя сильно пахло немытым телом человека, проспавшего много часов, и чем‐то еще, чего я не мог определить: то ли уксусом, то ли чем‐то животным. Я вытащил твою тяжелую руку из‐под одеяла и стал рассматривать, пока не нашел это, черное пятнышко на сгибе локтя, и еще одно, чуть пониже. Пятна были окружены синяками, и я услышал голос твоей матери, из дальнего прошлого, когда она держала тебя, совсем еще маленького, на руках, и, показывая на синяк на бедре, сетовала: «Как он мог ушибиться в таком месте?»
Я порылся в твоих вещах, пока не увидел характерный отблеск на кончике иглы. И каждое оправдание, которое я приберегал для себя раньше: все не так плохо, мой сын может сейчас грешить, но позже раскается, – стыдливо умолкло.
– Ну? – спросила Лейла, когда я вышел в коридор. – Как по‐твоему, что происходит?
Мне впервые пришло в голову, что мы понятия не имели о том, что происходит. Я в жизни не пробовал алкоголя. Когда я только приехал в Америку, то жил с четырьмя парнями, которых фактически не знал, и однажды они протянули мне только что открытую банку. Я выждал, пока они увлеклись разговором, прежде чем пойти в ванную и вылить содержимое – желтое, пенящееся, ужасно пахнувшее. Тогда же я сказал Богу: прости меня, мне очень жаль, но у меня не хватило храбрости ответить «нет, спасибо». Я думал, что когда‐нибудь расскажу тебе эту историю и это «нет» миру объединит нас. Мы с теми парнями были такими разными. Но теперь это было – в моем собственном доме. Теперь это был мой собственный сын.
То, что было немыслимым для меня, было возможным для тебя. Я велел Лейле идти спать. Добавил, чтобы она не волновалась, что я скоро вернусь. Я сидел в машине и не знал, что делать. Позвонил Хадие. Она не взяла трубку. Я запаниковал, не зная, на что способны мои дети, и внезапно осознал, что границы их поведения далеко выходят за мои самые худшие опасения. Мы растили их и надеялись на лучшее. Теперь они стали взрослыми и будут делать все что хотят. Может, мы всегда были не властны над их поступками. Может, все, что мы пытались внушить им, было в лучшем случае пожеланием.
Я не мог посмотреть в глаза твоей матери. Не мог молиться в собственном доме, зная – Лейла испугалась бы того, что меня побудили встать на колени не обязательства, а нечто другое, что‐то мне незнакомое, близкое к отчаянию. Вера Лейлы исходила из ее сердца. Она часто обращалась к священным книгам, она плакала, слушая дуа, она рассказала тебе три истории о имаме Али или Аврааме, словно она сама их сочинила. Амар, знаю, я должен был казаться тебе религиозным человеком, человеком верующим. Я постился и молился, посетил Мекку и Кербелу. И носил черное. И склонял голову в скорби каждый мухаррам. И давал деньги нуждавшимся. И учил моих детей вставать, когда произносился adhaan, призыв на молитву. Я искренне верю, что есть нехаляльное мясо – грех, злословие – грех, пьянство – грех, отказ от молитвы – грех и не повиноваться родителям – грех.