Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Давай телефон.
Костька порылся там и сям — телефона нет. Но он вроде бы помнит. 243–17… и дальше то ли 25, то ли 45.
— Уверен в цифрах?
— Н-нет…
Светик записывает номер:
— Если не уверен, ищи. Найди и достань адрес как хочешь и где хочешь, под землей достань. Какие они из себя?
— Обычные.
— Муж и жена?
— Да.
— Интеллигенты?
— Не знаю. Не разобрал. Он вроде бы нытик.
Помолчали. Светик говорит:
— Я едва не загнулась там. И вообще, икона эта моя — найди.
Она пересчитывает деньги — ровно пятьдесят — и возвращает, деньги ей не заменят икону. Встает. Костька боится взглянуть на ее злое лицо, однако идет проводить.
— Хочу быть честным, — всю дорогу вплоть до метро бормочет Костька. — Если бы ты знала, Светик, как это спокойно — быть честным. Днем работаю, ночью сплю. И даже снов плохих не бывает.
— Теперь будут, — заверяет Светик. — И кошмары будут. Пока не вернешь икону.
* * *
Вечер. Старый Фин-Ляляев пришел домой. Он очень устал, сердце ухает, но он доволен: дело начато. Со Светланой работать будет приятно — молодая, быстрая!.. Он вынимает из сумки приобретенный у канадца свитер (она его мигом перепродаст!) и бережно вешает на плечики в шкаф. Затем устало опускается на стул. Жена видит свитер:
— Посадят тебя скоро.
— Не каркай.
— Спекулянт проклятый! — Старуха жена долго бранится и поносит его, а после брани и поношения приступает к делу: подходит к Фин-Ляляеву вплотную и начинает шарить в его карманах. — Давай, давай! — Она делает это привычно. Она делает это умело и быстро. Она изымает и чаевые, и вообще все, что есть. Женщина.
Выпотрошенный Фин-Ляляев моет руки и садится за стол:
— Где же ужин?
— Сейчас. Я не железная — весь день на ногах.
— А внуки? (Суббота, должны были привезти маленьких.)
— Гуляют…
Внуки прибегают с улицы один за одним: «Деда пришел! Деда!» — они бросаются, лезут на колени, и старый Фин-Ляляев, распахиваясь и тая от любви, вручает им небольшие сегодняшние подарки: английскую авторучку и американские жвачки. Расхватав, внуки бросаются теперь по углам с писком и криками. Жена все еще не дает ужин. Фин-Ляляев идет в другую комнату и видит, что старуха успела уснуть. Лежит и посапывает, завернув лицо в платок. Грузно топая, Фин-Ляляев возвращается на кухню и сам разогревает щи.
— Не слышу, — раздается голос за дверью. Игорь Петрович морщится. Дождь. Работа не сдвинулась ни на шаг. Игорь Петрович прозаик, он выпустил две тонкие книжки, повести и рассказы, у него милая жена и милая дочка Машенька: со стороны поглядеть — все как надо, а в сущности, вздыхает он, счастья нет.
Вся жизнь в рабстве у пишущей машинки. Вся жизнь в рабстве у семьи. Нигде не был, ничего не видел, печатал страницу за страницей и повесть за повестью, вот и все… Ему вдруг начинает казаться, что он сидит на цепи, — мысль неотвязна. Жизнь проходит, и это, конечно, самая черная мысль из всех черных. Прозаик угрюм. Он смотрит в окно — за окном дождь. А за дверью опять голос тещи:
— Не слышу.
Игорь Петрович болезненно морщится.
— Не слы-ы-шу! — раздается более грозно.
Если теща не слышит стукотню пишущей машинки, она твердо уверена, что прозаик не трудится — филонит.
— Я думаю. Я размышляю, — нервно откликается Игорь Петрович.
Разговор продолжается через дверь:
— Люди премии государственные получают, а ты все размышляешь.
— Я думаю.
— Я это и говорю — ты думаешь, а люди премии получают.
Игорь Петрович колеблется, поскандалить или махнуть рукой. Он понуро плетется к письменному столу, заряжает в машинку чистый лист и что-то вяло печатает. Фарс, думает он. Насмешка. Сказать кому-нибудь, не поверят. Автор двух книг, тридцатишестилетний мужчина, не больной, не глупый, не бесталанный, а в доме своем и зависим, и жалок, и ничтожен, — вот она наша жизнь. Прикован к письменному столу, и теща клюет печень.
— Работай, — еще раз напоминает ворчливый голос за дверью. — Обед не скоро.
Слышно, как она прошаркала на кухню. Там жена. Жена возится у плиты. Жена говорит:
— Мама, после обеда я пойду с Машенькой погуляю…
— А дождь?
— Мама, но не бывает же, чтобы дождь лил с утра до вечера.
Теща сурова. И лишена иллюзий.
— Все бывает, — говорит она мрачно. — Дождь — это дождь.
* * *
За обедом теща разворачивает «Литературную газету» и читает (разумеется, вслух!) хвалу и восторги критиков по поводу книги рассказов Николаевского.
— Между прочим, — говорит теща, — твой ровесник…
— Ну и что же?
— Ничего.
Игорь Петрович вскидывается:
— Вы могли бы, мама, читать это про себя. От ваших приемов, ей-богу, разит дешевкой.
Теща пропускает выпад мимо ушей. Она делает свое дело.
— «…Мы видим его героев как живых, — продолжается чтение вслух. — Человечностью и глубоким психологизмом проза Николаевского напоминает нам прозу Чехова. Чуть холодноватый анализ и изящный диалог».
Самое неприятное — это то, что молчит жена. Сидит себе и обедает. Женщины жестокосердны, это известно. Они смягчаются, только когда начинаешь кричать или когда приносишь деньги. А в тихие дни они без выходных клюют твою печень, и ничего не поделаешь — прикован цепью. Матриархат не за горами.
После обеда, переполненный меланхолией, Игорь Петрович молча встает. Молча натягивает плащ.
— Куда? — спрашивает жена.
Он не отвечает.
— Куда?! — спрашивает теща.
Он не отвечает. Он побродит по улицам час-другой и вернется. Он немного побродит — неужели нельзя, — он побродит, подумает, потоскует, и вот только жаль, что льет дождь.
Игорь Петрович стоит под навесом, и первый шаг еще не сделан: вода пузырится на асфальте, вода кипит, и деться некуда.
Или идти под дождем, думает он, или кататься в метро, там сухо. А скверик хорош. Когда-нибудь здесь будет стоять ему памятник, небольшой вероятно: «С такого-то года по такой-то жил и работал…» С минуту Игорь Петрович бьется над текстом на памятнике, затем, горестно сплюнув, уходит в дождь.
* * *
Уйти из дома, думает он, уйти и опуститься куда-нибудь на дно, на грязное дно, чтобы забыться… Или пойти ночевать к приятелю. Но ведь и там, у приятеля, через ночь-две начнут всерьез опасаться, что ты у них пропишешься… Гнать не будут… Но будут нашептывать, что на вокзалах в наше время очень уютно и тепло и какао в бумажных стаканчиках круглосуточно.