Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Книжку свою потихоньку раздаю, и мне приятно слышать о ней лестные отзывы. Даня – так тот мне заявил, что это лучшая автобиографическая книга, которую он читал. Ну, такое можно произнести только в том состоянии старческого маразма, когда забыл все прочитанное за предыдущие 80 лет. Но я ее перечитал, /что всегда очень трудно/, и нашел в ней много простоты и наивности, которые я считаю положительным элементом всякой книжки. Вернулись из дальнего и драматического вояжа Лена и Юра. Драматического, ибо в Праге на их глазах внезапно умер Эрнест Геллер, у которого они остановились. Очень печально. Я с ним познакомился еще в I989 году, в Кембридже, а потом частенько встречал у Лены. Был умный и непредвзятый человек. Тема болезней становится – увы! – генеральной темой новостей. Уезжает в Израиль Юлик Крендель. Ему надобно делать операцию на сердце, но тут есть врачи, которые это умеют, но у них нет хорошей аппаратуры, и есть хорошая аппаратура, но без хороших врачей. Вот он и едет к своей дочери и там собирается полечиться. Очень мне все это не нравится и грустно.
уже 16-го,
Письмо пишется как дневник. Он пишется не в лучшее время. Эта мокрая, сырая и холодная зима и настроение, лучше всего сформулированное в надписи в Бутырском сортире: «Будь терпелив, ничему не удивляйся и жди худшего». И почему-то, памятные дни и хорошие, и плохие – все выпадают на конец года. Вот 17 – день рождения Лены и мы пойдем и посидим у нее; а 18 – Наташе 59 лет, и она это воспринимает трагически; а 25 – пять лет со дня смерти Мераба, и в Москву приедет небольшая часть женщин, которых он любил, и затем будут и философские чтения, и все это ляжет бременем на бедныхх Сенокосовых. А там и декабрь, и мое вечное удивление, что уже четыре года, как нет Ри, а я все еще живу и даже иногда колыхаюсь…
Я чувствую, что мое письмо принимает все более минорный характер. Но это потому, что никакое письмо не может заменить живого общения с близкими людьми, а мне этого не хватает. При всех интеллектуальных и даже душевных качествах Наташи, меня часто приводит в ступор проявление ее бокиевской холодности, ее запои… Но что делать! Вся та группа близких людей, которая в целом нас сплачивала и держала, превратилась в «разбегающуюся вселенную». Часть разбежалась, а остальные остались, но без нас и в нашей памяти. Недавно в «Литературке» были опубликованы записи Лени Лиходеева, которые он вел – так, наугад, ни для кого.
И я вспомнил длинные разговоры, которые мы вели. С ним было легко говорить: он был умен, добр и в нем совершенно отсутствовала категоричность. Он был «умный, старый еврей» – во всей полноте этой формулы. Но и он потратил 20 лет жизни, чтобы написать своеобразное «Красное колесо». Оно, на мой взгляд, интереснее и талантливее солжениценского, но все равно – сказать все не под силу даже самому талантливому. Мелкие и, казалось бы, ничтожные детали, мысли, ощущения у Пруста дают большее представление об обществе, нежели толстые тома Бальзака и Золя. Я виноват перед тобой, что не только не посылаю тебе новые книги, но и не пишу о них. Мой грех. Говорят, что в журналах появляются новые имена, что совсем молодые писатели пишут интересно и свежо. Может быть, так оно и есть. Но я совершенно утратил способность читать придуманное. Это эффект телевиденья, документального телевиденья. Смотришь на нечто совершенно реальное и правдивое, но вдруг спохватываешься: да ведь тут не может быть без игры, без притворства, ибо около них горят юпитера и на них нацелена съемочная камера. Тоска у меня по хорошему рассказу – такому, какие писал Юра Казаков. Но рассказчиков мало, и они пишут, как Асар – мелко, но многозначительно, и с плохо скрытым выпендриванием. Впрочем, наверное, так и надобно писать, недаром Асар уже почти классик.
Наиболее мною любимое издание – журнал «Источники». Он издается Архивным управлением и в нем печатаются только документы. Иногда они потрясают больше; чем любое знаменитое художественное произведение. Газеты полны проблемными очерками и статьями о «язвах здешних мест», но мне это претит после того, как я каждую неделю прочитываю толстую папку с деловыми, канцелярскими описаниями непрерывных убийств. Дети убивают родителей, родители убивают детей, сосед соседа, бутылка водки и кухонный нож становятся эмблемой не только быта, но и жизни. Меня в этих делах поражает количество убийств из-за ревности. И происходит это не с молодыми людьми, не справляющимися со своими страстями, а с немолодыми, уже прожившими вместе десяток, а то и больше лет. И не любящими друг друга, ссорящимися, не ладившими друг с другом. Дни, когда я читаю эти дела и затем сидим и обсуждаем – освобождать ли их, – часто бывают тяжелыми для меня. Но я чувствую облегчение оттого, что мы их все же освобождаем, после того, как они отсидели довольно много лет. Пять лет – это очень много, и надобно было бы посадить на это время тех, кто исступленно требует ужесточения наказаний. Их становится все больше, это отражает грустные изменения, происходящие в обществе, и я думаю, что нашу Комиссию скоро разгонят. О ней уже печатают свирепые статьи, и видят в нас самое большое препятствие в борьбе с преступностью. Дураки. Ах, дураки! Иногда ко мне пристают журналисты, и, как пример наивной беседы, посылаю тебе одно из последних таких выступлений.
А как сейчас в Милане? Эля мне описывала весь ужас теперешнего миланского климата. 17 градусов тепла, моросящий дождь, смог, автомобильные пробки. Ну, последнее не очень тебя страшит, а все остальное? Как у тебя дома? Твое великое техническое чудо согревает квартиру? Или же охлаждает? Написала бы о распорядке своей жизни. Как ты питаешься? Это вовсе не зряшный вопрос при твоих болячках. Боюсь, что готовкой ты занималась только при мне, а сейчас ешь случайно и в сухомятку.
Много и тревожно думаю об Алеше. Конечно, четырехгодичный кайф должен был закончиться». Но боюсь, что он, а главное Галя, уже как те животные, которые выросли в комфорте заповедника: в дикой природе они уже не уживутся. Мне он, естественно, про это никогда не говорит.
Иногда получаю длинные письма от Володи Порудоминского. У него удобная для человека его характера, ниша. Надя, дети, внуки, несколько приятных людей вокруг, долгие часы в библиотеке, неторопливое размышление на бумаге о таких людях, как Толстой, Гаршин, Соловьев… И вера. Хорошо быть верующим! Нам с тобой не дано это счастье. Но и у Володьки в письмах проскальзывает грусть, а то и тоска. Как бы ни было хорошо новое, оно не может заменить прошлого.
Еще грустнее письма моего племянника из Лос-Анджелеса. Грустны они тем, что в них все сильнее ощущается полный и окончательный разрыв с тем, что он оставил здесь. Ему нравится Калифорния, он уже обрел и среду. А тут еще и драма его постигшая: умер его единственный сын. Это была какая-то тупиковая ветвь нашего рода. Красивый и обаятельный, он был недобрым, эгоистичным, безразличный к судьбам людей, и умер 39 лет от запоя, оставив после себя кучу вдов и детей… Так что Толе надо сидеть в калифорнийском Эдеме, и правильно сделала его жена, что не пустила его даже на похороны сына.
Если я поправлюсь настолько, что буду чувствовать себя совсем нормально, может быть, приму приглашение приехать в Дрезден, чтобы там выступить в нескольких местах. Ну, если это станет реальностью, то конечно, поеду с Наташей.