Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Первые 40 лет XVIII века, время царствования Анны и правления Уолпола, составляют переходный период, в течение которого вражда и борьба за идеалы эпохи Стюартов, бушевавшие еще недавно и опустошавшие страну, подобно потоку расплавленной лавы, теперь начали разливаться по каналам и застывать в прочно установленных ганноверских формах. Век Мальборо и Болингброка, Свифта и Дефо был точкой соприкосновения двух эпох. Только в последующие годы (1740-1780) мы встречаемся с поколением людей, типичных для XVIII века, – обществом со своей собственной системой взглядов, уравновешенным, способным судить о самом себе, освободившимся от волнующих страстей прошлого, но еще не обеспокоенным тем будущим, которое скоро должно было стать настоящим в результате промышленного переворота и французской революции. Боги милосердно даровали человечеству этот небольшой промежуток мира между религиозным фанатизмом и фанатизмом классовым и расовым, который скоро должен был появиться и стать господствующим. В Англии это был век аристократии и свободы; век правления закона и отсутствия реформ; век индивидуальной инициативы и упадка учреждений; век широкой веротерпимости в высших слоях и усиления влияния методистской церкви в низших; век роста гуманных и филантропических чувств и усилий; век творческой силы во всех профессиях и искусствах, которые обслуживают и украшают жизнь человека.
Это был «классический» век, в котором заурядные философы, подобные Сэмюэлю Джонсону, имели много досуга, чтобы заниматься морализированием на сцене человеческой жизни, в счастливой уверенности, что положение общества и образ мыслей, к которым они привыкли, представляют собой не меняющиеся панорамы вращаемого калейдоскопа, а постоянные установления, конечный результат разума и опыта. Такой век не стремится к прогрессу, хотя на деле он может быть прогрессирующим; он смотрит на себя не как на отправляющегося в путь, а как на прибывшего; он благодарен за то, что имеет, и наслаждается жизнью без «глубоких размышлений, которые приводят к бесконечным огорчениям». И поэтому люди «классического» века, оглядываясь назад, чувствовали родство с далеким античным миром. Высший класс рассматривал греков и римлян как почетных англичан, своих предшественников в области свободы и культуры, а римский сенат – как прототип британского парламента. Средневековый период с его «готическими» стремлениями и варварством перестал на некоторое время пользоваться симпатиями и даже не изучался.
Казалось, что Англия является лучшей страной, какая только возможна в несовершенном мире, и что поэтому ее надо оставить в покое в том положении, в какое ее так счастливо поставили провидение и революция 1688 года. Их оптимизм в отношении Англии основывался на пессимизме в отношении всего рода человеческого, а не на вере в постоянный и повсеместный «прогресс», который так приветствовали простые сердца в XIX веке.
Правда, наименее довольны были те люди, которые наиболее внимательно присматривались к реальности английской жизни, – они действительно вскрывали отдельные пороки так же беспощадно, как сам Диккенс. Но даже их критика держалась в пределах классической и консервативной философии времени. Самодовольство этого века не было совсем неосновательным, хотя оно и причиняло вред, так как поддерживало атмосферу враждебности какому-либо стремлению к реформе.
В течение XVIII века, за период, протекший со времени вступления на престол Анны до 1801 года, население Англии и Уэльса увеличилось с 5 с половиной до 9 миллионов. Этот беспрецедентный рост, вестник больших перемен в жизни нашего острова, не был вызван иммиграцией; приток дешевого ирландского труда, который теперь стал важной чертой нашей социальной и экономической жизни, в количественном отношении уравновешивался тогда английской эмиграцией за море. Рост населения указывал на значительно большую рождаемость и сильно уменьшившуюся смертность. Выживание значительно большего числа детей и увеличение средней продолжительности жизни взрослого населения отличает современность от прошлого, и эта великая перемена началась в XVIII веке. Она связана главным образом с улучшением медицинского обслуживания.
В первые десятилетия века смертность резко поднялась и превысила рождаемость, Но эта опасная тенденция прекратилась между 1730 и 1760 годами, а после 1780 года смертность очень резко понизилась.
Увеличение смертности и ее последующее падение связаны отчасти с усилением и последующим ослаблением привычки пить вместо пива дешевый джин. Ужасные следствия этой перемены в привычках бедноты обессмертил Хогарт в знаменитом изображении ужасов «Переулка джина», противопоставленных процветающей «Пивной улице». В третье десятилетие века государственные люди и законодатели сознательно поощряли потребление джина, допуская широкое распространение перегонки спирта и устанавливая на спирт слишком низкий налог. Перегонка, говорил Дефо, повышала спрос на зерно и была, следовательно, выгодна земельным собственникам, как полагал парламент лендлордов. Но так как просвещенная филантропия постоянно напоминала депутатам об ужасных социальных последствиях широкого потребления джина, то для смягчения зла был сделан ряд нерешительных шагов. Однако зло не было по-настоящему искоренено до 1751 года, когда спирт наконец был обложен высоким налогом и прекратилась его розничная продажа перегонщиками и лавочниками.
«Закон 1751 года, – говорит автор книги о Лондоне XVIII столетия, – действительно уменьшил невоздержанность в потреблении спирта. Он был поворотным пунктом социальной истории Лондона, и таковым его считали его современники». Даже после этой благословенной даты медики еще приписывали одну восьмую часть всех смертей среди лондонского взрослого населения неумеренному потреблению спирта; но худшее уже миновало, и с середины столетия чай становится грозным соперником алкоголя у всех классов – и в столице, и по всей стране.
В период наибольшего потребления джина, между 1740 и 1742 годами, похорон в районе Лондона было вдвое больше, чем крещений! Столица пополняла свое население благодаря неиссякаемому потоку иммигрантов из более здоровых и более трезвых сельских местностей. Изменение к лучшему со второй половины столетия было очень значительным. В 1750 году смертность в Лондоне составляла 1:20; к 1821 году она упала до 1:40. Население Лондона между 1700 и 1820 годами удвоилось (с 674 тысяч до 1274 тысяч), но ежегодное число зарегистрированных похорон было неизменным. Другими словами, хотя мишень, которую Лондон выставлял длястрел смерти, была в 1820 году вдвое больше, чем столетием раньше, число их попаданий не возросло.
В период своей дешевизны (1720-1750) джин способствовал значительному уменьшению населения столицы. В стране в целом разрушения, им причиненные, были ужасны, хотя в деревне еще крепко держался эль. Правда, историки-социологи иногда преувеличивали влияние потребления джина на статистику смертности населения вне территории Лондона. Например, джин не повинен в быстром росте смертности между 1700 и 1720 годами, так как в эти годы значительное потребление дешевого спирта только еще начиналось. А как раз в те годы, когда потребление джина было наибольшим (1730-1750), смертность во всей Англии, в отличие от территории Лондона, быстро падала.