chitay-knigi.com » Разная литература » «Я читаюсь не слева направо, по-еврейски: справа налево». Поэтика Бориса Слуцкого - Марат Гринберг

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 92 93 94 95 96 97 98 99 100 ... 120
Перейти на страницу:
из школьной программы…». Притом, как мы помним, он зарывается в русскую землю, чтобы там превратиться в соль. Кристаллизованные семена его трансплантации приносят плоды. Однако сохраняются они на ничейной территории, в пустыне – это будет видно из следующего раздела.

8

В позднем стихотворении «Предтечи» нет прямых отсылок к Пушкину, однако оно является своеобразным продолжением пушкинского проекта Слуцкого. Нерифмованное, игривое по интонации, в плане изложения оно даже более прозаично, чем баллады Слуцкого. В нем он рассказывает о своих предшественниках-однофамильцах: Николае Слуцком, Александре Слуцком и его жене – малоизвестных литераторах. Начинается оно почти по-гоголевски: «Мою фамилию носили три русских поэта». Вроде бы нет необходимости подчеркивать, что поэты были русскими, как совершенно ни к чему подчеркивать на первой странице «Мертвых душ», что два мужика, рассуждающие о приезде Чичикова, – «русские». Однако у Слуцкого всё к месту: его появление в русской литературе отнюдь не было предначертанным. Слуцкий привносит дополнительные смыслы в свое имя (татарин, Годунов) и время от времени полемически укореняет собственную фамилию в русской истории («Отечество и отчество») и поэзии (через Кульчицкого[324]), здесь же подчеркивает случайность ее присутствия в русской словесности. Название стихотворения – чистая провокация: эти трое никакие не предтечи. Его предтечи и потомки – совсем из другого «монастыря».

Однофамильцы же не волнуют Слуцкого, поскольку все трое уже отправились на свалку истории (строки 17–33):

Я был терпимее, я был моральнее,

и три предшественника однофамильца

гремят в безвестности, бушуют в пустыне —

сенатор, пьянчуга и жена пьянчуги.

Русские, православные, дворяне,

начавшие до меня за столетье,

превосходившие меня по всем пунктам,

особенно по пятому пункту,

уступающие мне только по одному пункту:

насчет стихов. Я пишу лучше.

По теории вероятности

возможен, даже неизбежен пятый Слуцкий,

терпимый или нетерпимый к однофамильцам,

может быть, буддист, может быть, переплетчик.

Он предоставит мне возможность

греметь в пустыне

и бушевать в безвестности

[Слуцкий 1990c: 154–155].

Слуцкий воспользовался аргументацией Пушкина против Булгарина, поставив ее с ног на голову: совершенно не важно, принадлежит ли человек к этническим русским, аристократ ли он, – важно только качество его стихов. Слуцкий, «уступающий» однофамильцам по пятому пункту, при этом превосходит их как писатель. Он, впрочем, понимает, что, когда дело доходит до национальной традиции, такой аргумент не слишком многого стоит. Попытавшись уже в стихотворении «Романы из школьной программы…» обойти эту сложность, здесь он отказывается от мифотворчества. Его присутствию в русской традиции суждено остаться устойчивой аномалией – но все же аномалией. Другой Слуцкий, который появится в дальнейшем, будет отмечен собственной уникальностью и, соответственно, окажется столь же аномален. Спасительно для этой ситуации то, что подобные отклонения от нормы происходят достаточно регулярно. По сути, судьба Слуцкого в вечности зависит от появления следующего Слуцкого. Но притом результат один: «бушевать в безвестности».

Стихотворение изобилует тавтологическими повторами, которые, как всегда у Слуцкого, создают омонимическое измерение (слово «пункт» повторяется трижды, каждый раз – в другом значении), причем важнее всего в этом смысле две последние строки, которые синтаксически параллельны процитированной выше 19-й строке. Такие параллели характерны для Библии. Как будет показано ниже, в этом стихотворении наличествует сложная интертекстуальная канва, объединяющая в себе Пятикнижие, Пушкина и Бялика. Притом Слуцкий сам принижает величие двух последних слов: и он, подобно сенатору, пьянице и его жене, обречен попасть на свалку истории. А значит, «бушевать в безвестности» не имеет никакого смысла. С другой стороны, именно в этом – последнее прибежище крупного поэта, который может сказать о себе: «пишу лучше». Параллелизм Слуцкого видоизменяет изначальную формулировку, преображая «бушевать в безвестности» в герменевтическое утверждение.

У Слуцкого «бушевать в безвестности» служит отсылкой к Книге Чисел (глава 14), где говорится об избиении израильтян амалекитянами и хананеями. Израильтяне, обреченные Богом на гибель, принимают смерть после того, как отказываются поверить 12 своим посланникам. Им сказано, что в Землю обетованную не попасть, однако они устремляются в атаку. Важно то, что Слуцкий смотрит на этот сюжет через призму поэмы Бялика «Мертвецы пустыни», которую перевел на русский язык Жаботинский [Бялик 1994: 163–173]. Бялик связывает текст Книги Чисел с легендой из Талмуда, повествующей о путнике-арабе: он «находит в пустыне мертвецов, протягивает руку, чтобы взяться за край одеяния, и не может двинуться, пока не возвращает табуированный предмет на место» [Alter 2000: 120]. Мертвецы пустыни – это погибшие древние израильтяне. В обширной критической литературе, посвященной данному произведению, ни разу не указывалось, что на образы Бялика и на его описание мертвецов явно повлияло стихотворение Пушкина «Анчар». Ядовитый анчар, пушкинский «грозный часовой», предвосхищает то, что у Бялика мертвые названы вечными стражами. У Пушкина птица и тигр боятся ядовитого дерева; у Бялика это орел, змея и лев. Зловещий характер и пустыни, и анчара подготавливает почву для пугающих мертвецов Бялика куда явственнее, чем пустыня из пушкинского «Пророка», который также оказал влияние на творчество еврейского поэта. По мнению

Альтера, в стихотворении Бялика создана вызывающая картина, едва ли не антитетичная библейскому мифу о Божественном наказании и необходимости смены поколений. В картине Бялика восстает сама пустыня: она насылает бурю, шумит ветрами, обращаясь к Богу и созданному Им миру. Восстают и мертвецы:

Вдоль по рядам исполинов проносится гул пробужденья,

И от земли восстает мощный род дерзновенья и брани,

С яростью молний в очах и с мечом в гордо поднятой длани,

И, раздирая рычанье и грохот, и свист урагана,

К небу подъемлется клич, грозный клич от несметного стана,

Ширясь, гремит и гремит, и несется над бурей далёко

[Alter 2000: 108–109].

Однако, восстав, они вновь умолкают.

Я убежден, что именно поэтому Слуцкий «гремит в пустыне», в отличие от Слуцкого XIX века, который «бушует в безвестности». С одной стороны, это – бушующее эхо гремящей силы пушкинского стиха и даже «обетованного забвенья» Баратынского, включающее в себя величие «безвестности» из стихотворения «Финляндия», а с другой – оно вбирает в себя националистическую, метафизическую и экзегетическую драму Бялика. Создавая эти стихи – последние в своей жизни, – Слуцкий думал про «Анчар»: он упомянут еще в трех его стихотворениях[325]. Пушкинские размышления о том, как отношения между людьми превращаются из отношений между равными в отношения раба и владыки, созвучны историографии Слуцкого. Перечитав «Анчар», он, видимо, вернулся и к текстам Бялика. Слуцкий удерживается

1 ... 92 93 94 95 96 97 98 99 100 ... 120
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 25 символов.
Комментариев еще нет. Будьте первым.
Правообладателям Политика конфиденциальности