Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На самом деле кричала женщина, заходясь на высоких нотах, падая вниз и захлебываясь, будто глотала глубокую густую воду, и снова взмывала к зияющим вершинам, откуда крик, замерев на излете, срывался в безобразный визг.
«Люба?.. Мама? – он открыл глаза. На соседней кровати сидел Ральф, тряс лохматой со сна головой. Все вернулось, встало на свои места. – Я – здесь, в Петербурге…» – окончательно пришел в себя, точно вынырнул по другую сторону реальности.
Теперь из прихожей слышался тихий плач, словно перебитый голос здешней сестры полз по дну пропасти, в которую канул. Доползя наконец до двери, как раненый до родного порога, последним усилием воли ввалился в комнату, замирая на бездыханной ноте:
– Фа… фа… фа… – она силилась выговорить.
– Ты чо? – хриплый голос Ральфа прервал потуги.
– Фа-тер… Там…
Пока Ральф обеими руками тер пустые со сна глаза, он – словно в пролом разверзшейся стены – увидел дырку в носке, не достающем до пола, и синий язык, который стариковская смерть вывалила на галстук-удавку…
Половинки стены сомкнулись, как полотна разведенного моста.
Не попав в бесполезные тапочки, он уже шагал босиком.
Огляделся с порога, ища глазами то, неестественно-вертикальное, однако оно, полыхнувшее на сетчатке воображения, оказалось ложной версией: тело располагалось горизонтально. Левая рука свесилась, пальцы сведены в кулак, точно покойник в последнюю минуту жизни еще надеялся встать, искал для себя точку опоры.
Беглый осмотр места происшествия и положения трупа вызвал обоснованные сомнения.
Стараясь не отвлекаться на жалкие причитания: «…Да чо ж это, оссподи, вчера ить, вчера, картошечки, сам попросил, картошечки, грит, жареной, а я ить, сука такая, оссподи твоя воля, завтра, грю, там же эти, на кухне-то, к плите не подступиться, а он, сердешный, на своем стоит, хочу, грит… А эти, то одно то другое, от, думаю, истинно твари желтые, заманали, то воды им дай, то чо…» – он осматривал серое лицо: впалые щеки, обросшие седоватой суточной щетиной, рот слегка приоткрыт…
– Гляди, гляди, сыночка, дедушка-то. Прям как живой, глазыньками на нас смотрит, ах ти оссподи…
Левое веко сомкнуто, из-под правого, словно покойный кому-то подмигивает, посверкивал будто живой и любопытствующий взгляд.
– А утром-то, дай, думаю, зайду, поздоровкаюсь, спрошу, можа, чо надо, а потом, сука такая, в прихожей, думаю, сперва вымыть, эти-то аспиды наследили, не вымою – по комнатам разнесем, черным-то ехало-болело, за них все сделают, а мне? Самой корячиться… Да чо ж ты глядишь, мой родненький, или сказать чево хочешь? Доченьке своей, сиротинушке… Ах ти оссподи! – она всплеснула руками: – Поняла я тебя, поняла. Подвязать, ротик тебе подвязать…
Пропустив мимо ушей несущественное, он сосредоточился на белых следах. «Рабочие. Или она? Утром, когда вошла…» – гадал, пытаясь высмотреть отпечатки каблуков.
– И не сумлевайся, все для тебе сделаю, и подвяжу и обмою, неужто в чужие руки отдам, не, чужим не доверюсь, будешь у меня как куколка… Подушечка смялась, дай-ка поправлю…
Он отступил в сторону: хочет – ну пусть.
– Жрать-то буем или как? Даже обернулся, не узнав голоса. Будто сама себя перещелкнула на другой сериал, в котором никто не умер, самое обыкновенное утро.
– Завтракать, грю, а? Или полицайку сперва? Понаедут. Одно, другое, и не пожрешь спокойно.
Ралька почесал в затылке и скрылся. На письменном столе лежал раскрытый блокнот, рядом – карандаш.
– Я тут, с ним… побуду.
– Дык посиди. И ему повеселее лежать, всё не один, – сестра покивала и, взявшись за щеку, – зуб что ли у нее разболелся? – ушла.
Ему казалось, старик смотрит, следит нехорошим взглядом. Стараясь действовать осмотрительно, он сел в продавленное кресло. Вытянул шею и скосил глаза.
Теперь стало понятно: верхний листок вырван, но, за исключением некоторых букв, остальное более или менее отпечаталось.
Дор га Ма ия, как же я был сча ив, когда уви твоего сы узнал, что вы жи и и девочки вместе хотя бы после смер ни дня в мо горест жизни, чтобы я не увствовал свою п д вами ви у.
Старик лежал молча, прикусив свой поганый язык. Буквы выступили снова, точно их смазали химпроявителем. Но слабым. Поэтому проявилось не всё.
«Ишь, каяться надумал…» Он подтащил кресло вплотную к письменному столу.
Предатели пишут химическими карандашами. Если карандаш химический, на древесине остаются разводы.
Разводы, кажется, были. Но едва заметные. Словно старик, каясь перед советскими компетентными органами, не слюнявил карандаш, а лизал самый кончик грифеля сухим от страха языком.
«Ну, и как мне это проверить? Лизнуть и выплюнуть?..» – но брезговал после старика, будто карандаши предателей напитаны еще не известным науке ядом. И тут сообразил.
Стараясь двигаться бесшумно, слава богу, в кабинете пол не меняли, подкрался к лежащему навзничь телу. Нижняя челюсть отпала. Радуясь тому, что сестра не успела подвязать, он заглянул в приоткрытый рот: темная щель, впавшая, однако слишком узкая, чтобы удостовериться окончательно.
Старик смотрел на него одним глазом.
Мертвый глаз белел, будто подмигивал: мало ли что я наболтал твоему Гансу. Чтобы передать дело в трибунал, нужны доказательства. Вот ты их и найди.
Ему понравился такой, официальный поворот: похоже, мертвец одумался, оставил все эти личные глупости. «Какой я ему родственник! Даже не пасынок. Здесь, на оккупированной территории, я – единственный полномочный представитель советского правосудия».
– И искать нечего, – он ответил строго, как и подобает при исполнении гособязанностей. Тем более преступник и не думал оправдываться, во всем сознался, причем не устно, а в письменном виде, что делает излишними все дальнейшие следственные действия.
«И что теперь, закрывать дело? – однако на темном небосводе мозга занимался какой-то тревожный отсвет: – Рано, рано».
передать с пусть оста тся у тебя на память.
В пробел между словами, плотно, как в эбонитовый смертник, ложилось имя: А-л-е-к-с-е-е-м.
У него не осталось никаких сомнений. Старик задумал его подставить, всучив это письмо: «Чтобы фашисты меня схватили на границе, как того парня, – перед глазами качнулось и поплыло: приземистое здание, похожее на вокзал, таможенник с эсэсовской эмблемой, вражеские солдаты в черных тулупах. Но где-то в конце тоннеля уже маячил свет, в котором черные тулупы становятся белыми. – Положим, даже схватили… И что? Теперь не прежние времена. Наши с захребетниками сотрудничают. Меня обменяют. На их шпиона…»
Совсем было успокоился. Но тревожный отсвет высветил другое слово: останется. «Ляжет мертвым грузом в наши архивы. Документы – не солдаты. Бывает, что и оживают. Если со мной решат расправиться… Да кто решит?! – он воскликнул про себя, словно опомнился: – Что бы ни случилось, шеф меня защитит. Мы – члены великого Ордена», – однако страх не исчезал. Наоборот.