Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В фантастических рассказах тюркских народов действуют принцы, принцессы, драконы, духи, демоны, сынолюбивые цари. Драконы в мифах этих азиатских земель — те же самые, что созданы неверующими европейцами: гигантские змеи, которых обезглавливает меч героя и чья судьба — погибнуть под прославленным клинком. В ожидании чего они обживают пустыни и каменистые русла высохших рек либо забираются в горы, ища дождевой влаги. Здешние духи — это джинны исламской мифологии: Господь по беспредельному своему милосердию допустил, чтобы тигр и огненная волчица зачали их на последнем уступе Преисподней, и одни из них приняли ислам, а другие — нет. По желанию они могут менять облик и превращаются в людей, ослов, собачек, языки огня, даже в повозки. Жилище себе устраивают в печных трубах, брошенных домах, грудах щебенки, купальнях, чашах фонтанов, на пустырях, где сжигают мусор (только джиннам и селиться у нас в Малом Палермо или на Пуэнте-Альсина). Демоны тоже напоминают наших: внешность их отличают шерсть, когти, хвост, а ум — коварство и тупость (сочетание поистине чудесное). Господь сотворил их из дыма над первозданным огнем, оставив пламя духам, а сияние — ангелам. Они крайне прожорливы. В сказке «Чудесный конь» царская дочь опрометчиво выходит замуж за демона, который, удалив ее из дома, поедает всех рабов, рабынь и ослов брачной процессии. Есть на этих страницах и великаны, обычные обитатели волшебных сказок: согласно другим волшебным сказкам, именуемым психоанализом, их источник — воспоминания детства и разница в росте взрослых и ребенка. Есть и любимые Рубеном Дарио принцессы, символы тайной суженой, по которой томимся мы все, или попросту смесь из счастья, молодости, родовитого происхождения, нежности, красоты, недоступности, желания любви и поисков славы. Но есть и особое существо: птица Симург, птица с безмятежным человеческим лицом и серебряным оперением, древняя птица, которой две тысячи лет, гигантская птица, раскрытыми крыльями способная затмить солнце, услужливая и словоохотливая птица, вызволяющая героев из самых жестоких переделок.
Материя этих туркестанских сказаний — щедрость: доблесть равнин и пастухов, которые не губят попираемую землю, а кормятся от ливней и засух. Пространство, в горах размеченное перепадами от вершины к вершине и разнообразием форм, глыб, откосов, на равнине простирается до бесконечности. Время, для пахарей разбитое на четыре сезона со своими предписанными трудами, для пастухов устремляется в вечность. Здесь и расцветают культ удобства, лень, щедрость, искусство повествования, которому отводятся вечера, музыка и танцы, которые не терпят спешки и неторопливо заполняют часы. Время в этих химерических тюркских повествованиях не просто тянется: оно податливо, как сон.
Шекспир — пользуюсь его собственной метафорой — умещал события многих лет в один поворот клепсидры{548}. Джойс примирительным жестом останавливает бег времени и растягивает день человека на семьсот многословных страниц. В сказках Туркестана время, в отличие от шекспировского, не летит, но и, в отличие от джойсовского, не ползет: это неощутимое, невесомое, не давящее на жизнь время, которое не знаешь, чем измерять — годами или сутками, календарями или закатами.
Гипербола увеличивает или, напротив, стирает расстояния. В сказке о богатом Атаметое — одной из лучших в сборнике — говорится о двух городах, между которыми лежат сорок дней пути. В одном из них день и ночь плачут от горя, а жители другого, не видя этого, слышат из-за горизонта лишь отзвук плача.
Эти истории (не хочу называть их небылицами — отвратительным словом, афиширующим моральное превосходство и выдающим стремление поучать, совершенно чуждое волшебной сказке) щедры, как степь. У них широкое сердце. Величие духа здесь естественное, без натуги. В доме героя одной из них, сострадательного и богатого Атаметоя, сорок дверей, и у каждой двери всегда стоит золотая чаша с золотыми монетами для нищих. Дочь персидского царя в той же сказке так прекрасна, что тело ее отбрасывает не тень, а свет («Lux est umbra Dei»[301]{549}, сказал мистик и с удовольствием напомнил сэр Томас Браун). Чудесное и обыденное переплетаются, и очевидно, что для рассказчика нет такой иерархии, которая бы их непримиримо разделяла или разносила по разным клеткам. Существуют ангелы, и существуют деревья: и те, и другие — реальность. Магия — образец причинности, одно из ее проявлений. Чтобы убить человека на расстоянии, пользуются стрелами, а можно вылепить из глины чучело и утыкать его иглами, чтобы добиться смерти оригинала. Мы, потерявшие веру в колдовство и, даже допуская его, претендующие, будто умеем безошибочно отделять сверхъестественное воздействие от естественных последствий, обусловленных известными нам законами, утверждаем, что кудесники заблуждаются, что никакой связи между порчей нашего подобия и нами самими нет, и тем не менее впадаем в тоску, стоит кому-то прибавить к нашему имени оскорбительную кличку. Мы-то, понятное дело, говорим о законах природы, а всякий читавший Эдварда Карпентера или Эрнста Маха знает, что подобные законы не имеют ничего общего с полезными условностями, и мы вовсе не навязываем их миру. Но первобытный человек не верит ни в эти предустановленные законы, ни в чудо — некое благодетельное нарушение, придающее им пристойный вид. Он безотчетно верит в причинность, не деля ее на магию и здравый смысл.
Истолковывая мексиканскую мифологию, Теодор Вильгельм Данцель{550} идет еще дальше: по его мнению, первобытные люди не разделяют субъект и объект. У их мира не два, а десять тысяч лиц, но эти лица не распределены по классам. Жизнь первобытных людей безгранична, как сон. Они — хозяева мира, который бывает прекрасен, поскольку желаемая вещь как бы достигается сама собою, а бывает страшен, поскольку простое предчувствие беды способно ее навлечь. Отдаваясь чувствам, мы живем ровно так же. Их жизнь соседствует с мифом, сновидением, землей возможного. Я для того и льну к этим сказкам: чтобы ощутить себя чужим собственной жизни, чтобы от нее оторваться, чтобы играть в ностальгию по ней.
ПАМПА{551}
Однажды я уже писал{552} — и скажу еще раз, — что Аргентину в поэзии воплощают пригород и пампа. Говорю как житель окраины, географические масштабы своей отсылки представляющий довольно смутно. И вовсе не имею при этом в виду, что наши сердца не трогает холм или поместье или что я