Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вдруг я заметил, что стемнело.
И я так проголодался, что съел бы сковородку и закусил сковородником. Я убрал краски в кафедру, опустил большую кисть в кружку с водой и вышел через ризницу, оставив парадную дверь запертой изнутри. На случай, если старой перечнице вздумалось бы безобразничать. А окно закрыл с наружной стороны. Вот так-то!
Вечер как у старого трепача Билли Блейка. Зеленовато-лиловое небо с оранжевыми языками на западе. Длинные плоские облака, словно медные ангелы с бронзовыми кудрями, плывут на огненных волнах. Река бронзовато-зеленая и кроваво-оранжевая. У воды растянулся старик с зеленой бородой, рука закинута за голову, лицо перекошено. Видение Темзы кабацкой. Вот это, пожалуй, можно использовать, подумал я, эту округлую форму вроде купола Святого Павла, сдавленного посредине, — сосок, вытянутый у конца. Чуть сплющенный по бокам, нежный, как дыхание младенца. Хорошо впишется рядом со скалой, рядом с пещерой. Как раз то, что мне нужно. А облако не пойдет. Что еще? Засохшая ветвь. Носорожий рог. Палец гориллы. Обрубок ноги. И пока я вместе с Уолтером Оллиером ел сосиски с картофельным пюре в «Коузи Кот», культя жерлом пушки полезла из картины. Пушка? Зачем мне в «Сотворении мира» пушка? Но тут она вывернулась наизнанку и стала туннелем, прорезавшим полотно насквозь. Это же крот, сообразил я. Конечно же, крот. Черное пятно, которое мне так нужно. Непременно нужно дать черное пятно, где-нибудь в правом нижнем углу. Крот с четырьмя лапами, слепой, пробирающийся под землей, с человечьей мордой.
— Еще чашечку кофе? — сказал Уолтер; он угощал.
— Спасибо, Уолтер, — сказал я. — У вас вряд ли найдется сто фунтов ссудить мне.
— Боюсь, столько не наберется, — сказал Уолтер. — Сотня — нет, вот пять — пожалуй.
— Мало, — сказал я. — У меня большая работа, нужен оборотный капитал.
— Картина?
— Да, картина.
— Я, конечно, не знаю, — сказал Уолтер, — но раз правительство, наверно, заинтересовано в вашей картине, оно могло бы дать вам немного вперед.
— Ну что вы, — сказал я. — Что правительство понимает в картинах?
— Ваши они охотно купили.
— Купили. Но, во-первых, та картина была старая, а во-вторых, сами они о ней понятия не имели, пока газеты не устроили бум.
— Что ж, — сказал Уолтер, — я не понимаю в картинах. Но раз газеты понимают, почему они не скажут правительству, чтобы оно покупало у вас картины?
— Но газеты вряд ли что поймут в моей картине, Уолтер. И не поймут еще двадцать — тридцать лет. Картина не журнальная иллюстрация. На нее мало разок взглянуть. Сначала надо к ней привыкнуть — положи на это лет пять. Потом понять — еще десять; потом научиться получать от нее удовольствие — на это уходит целая жизнь. Если, конечно, в первые десять лет ты не поймешь, что она никуда не годится и ты только зря ухлопал на нее время. Нет, Уолтер, у меня есть лошадка получше, чем правительство. Я ставлю на миллионера.
— Тогда лучше не писать, а обратиться лично.
— Слишком долго; достаточно позвонить — и он примчится, как на пожар.
Уолтер искоса, поверх носа, взглянул на меня. Хотя Уолтер проходил службу в армии, нос у него был флотский, с высокой переносицей.
— Позвонить? — сказал он, пытаясь в возможно вежливой форме предостеречь меня.
— Да, позвонить, — сказал я. — Чтобы объяснить положение дел.
— И каково же оно?
— Тут два положения: мое и его. Его положение несколько щекотливо: ему в любую минуту могут перерезать глотку.
— Выпейте еще кофе, мистер Джимсон, прошу вас, — сказал Уолтер, густо краснея. Никогда не видел его таким кирпично-красным. Он искал способ как-то занять меня, чтобы отвлечь от злодейских помыслов. — Кофе здесь неплохой, не правда ли? Мне по крайней мере всегда казалось, что неплохой.
— Спасибо, Уолтер, — сказал я. — Пожалуй, выпью. Мистер Хиксон сейчас скорее всего принимает ванну и вряд ли подойдет к телефону.
— Вы думаете, он понимает в новых картинах так, как вы сейчас объясняли? — сказал Уолтер, подзывая официантку. — По-моему, куда лучше обратиться к правительству.
— Нет, не понимает, — сказал я. — Мистер Хиксон никогда ничего не понимал в моих картинах. Но он миллионер и понимает, куда вкладывать деньги. Иначе он не был бы миллионером.
— А он все еще миллионер? — сказал Уолтер. — Говорят, они нынче повывелись. Столько народу их травит.
— Повывелись, как хорьки.
— Говорят, им скоро вовсе конец. Правда, это из газет.
— Вполне возможно, они сами себе устроят конец, — сказал я. — Они сильные особи, результат естественного отбора; но даже тигры и белые медведи способны отчаяться, если все вокруг их возненавидят.
— А что же будет с художниками, когда не станет миллионеров? Что ж, и искусству конец?
— Только не искусству. Искусство нельзя уничтожить. А вот оригинальное творчество уничтожить можно.
— И что тогда?
— А ничего. Публика будет довольствоваться старыми мастерами, народным искусством и тому подобным, пока ее не затошнит.
— Затошнит? От искусства?
— От всего вместе. Хотя сама она этого и не понимает. Такая болезнь, вроде ящура. Во рту гадко, ноги отказываются служить, и больной тащится в пивнушку, и всегда в одну и ту же. Специалисты говорят, что в провинции, где нет ничего, кроме старых мастеров, это очень распространенное заболевание. Молодежь не знает, куда себя девать, и начинает шпарить кошек или стричь коровам хвосты. В конце концов в них накопляется столько злости и желчи, что душа, кроме виски и политики, ничего не принимает. И они умирают в тяжких мучениях.
— Значит, вы за миллионеров?
— Чем их больше, тем лучше. По мне, так все должны быть миллионерами.
— Много денег, много неприятностей.
— Святая правда. Взять хотя бы меня и мистера Хиксона.
— У него много неприятностей?
— Ему пришлось порядком побеспокоиться из-за меня. И придется еще, как только он выйдет из ванной.
Уолтер подскочил на стуле и стал озираться по сторонам, словно взывая о помощи.
— Еще порцию сосисок с пюре, мистер Джимсон?
— Нет, спасибо, Уолтер. Сейчас самое время позвонить.
— Но вам же не обязательно звонить Хиксону сегодня?
— Обязательно сегодня, Уолтер. Я больше не могу терпеть такое положение.
— Что же такого в вашем положении?
— Ладно, Уолтер, скажу вам как другу. Я уже в годах и не могу помногу работать. А я задумал лучшую свою картину — произведение, которое останется жить в веках. Я хочу подарить Англии роспись, которой она сможет гордиться перед всеми народами. Она сможет сказать: я дала миру Шекспира, Мильтона, Билли Блейка, Шелли, Уордсворта, Констебля, Тернера и Галли Джимсона. Загвоздка, Уолтер, в том, что нужно пятьсот фунтов, чтобы ее сделать, и двадцать лет, чтобы ее приняли, то есть, я хочу сказать, оценили. Конечно, к тому времени я уже помру, что будет даже к лучшему для картины. После смерти меня удостоят славы. Я стану историей, а к истории относятся с уважением. Историю изучают в Оксфорде и Кембридже. Поэтому, Уолтер, дело за малым — написать картину и присмотреть, чтобы, пока я не умру, ее не разодрали на куски, не замалевали и не оставили под дождем.