Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот так и со стариками. Даже с теми, кто сумел захватить ключ к вечным радостям. Вдруг, ни с того ни с сего они становятся тихими и задумчивыми. Безразличными к почестям и победам. Как Планти, при всем его нынешнем могуществе. По-моему, он не придавал большого значения лести и заигрываниям всяких Бородавочников. И улыбка его, как мне показалось, была уже не та, что прежде. Когда с утренним ветерком до старика доносится последний звонок, улыбка его становится какой-то рассеянной, словно он к чему-то прислушивается. Акт вежливости, не больше. Возможно, он и сам не знает, улыбается он или плачет, и, пожалуй, ему все равно, лишь бы быть чем-то занятым. И безразлично, что говорить, лишь бы заполнять пустоты в разговоре и чувствовать удовлетворение оттого, что еще существуешь. И потому я не стал спрашивать Планти, над кем он смеется — надо мной, над собой или еще над кем-то. Я занялся собой, погрузился в свои мысли.
По правде говоря, несмотря на мучивший меня кашель — следствие отвратной погоды — и некоторое беспокойство, вызванное отсутствием денег, я провел с Планти чудесный, мирный вечер у камелька. И хорошую ночь на стульях. И хотя мне не спалось, я наслаждался превосходным видом на небо, открывавшимся через верхнюю часть окна. Небо было похоже на взбесившуюся киноленту. Всю ночь, крутясь в неистовом вихре, неслись по нему головы, руки, носы, голые ноги и прикрытые штанами ягодицы, пушки, шашки, цилиндры. Иногда появлялась вальяжная дамочка в изящной позе, но не успевал я подмигнуть ей, как она расплывалась в огромный шар, теряя то руки, то ноги, или превращалась в повозку с боеприпасами, которая катилась по трупам.
Планти тоже не спал. Всякий раз, поворачиваясь в его сторону, я видел, как поблескивают его глазки, уставившиеся в потолок. Не знаю, о чем он думал. Мысли стариков — их тайна, и никому не дано проникнуть в нее. Только раз, когда подо мной скрипнули стулья, он спросил:
— Вам удобно, мистер Джимсон?
— Вполне, мистер Плант. Что это вы не спите?
— Выспался уже. А вам хорошо спится?
— Как в люльке, — сказал я. Друзьям надо говорить, что жизнь хороша, брат. Меньше хлопот. И больше времени, чтобы пользоваться жизнью.
Письмо Коукер мне не понравилось. Мне показалось, что она способна наломать дров. Поэтому в первый же субботний вечер, когда мамаша Коукер, по всем данным, должна была шнырять по рынку, чтобы купить мяса по дешевке, я отправился к старому сараю. Заглянул в окно. Никого. Но изнутри слышались какие-то звуки, словно кто-то, чертыхаясь, отбивал котлеты. Раньше, когда я подслушивал у сарая, оттуда доносился голос мамаши Коукер. Этакое завывание. Словно зимний ветер, тихо скуля, потревожил сломанный варган. Теперь же звук был иной. Словно волочили груду рельсов по Пиклхерринг-стрит. Похоже было, что это Коуки развоевалась, как бывало. Поэтому я решился стукнуть в окно.
— Эй! Кто там еще? — гаркнула Коуки. — Убирайся-ка подобру-поздорову. Не то худо будет.
— Это я, Джимсон.
— Ври больше, — сказала Коуки и приподняла занавеску. — А, мистер Джимсон! Так это и вправду вы?
— Мамаша дома, Коуки?
— Отбыла, слава Богу. Но я вас не могу пустить. Некогда мне. — Коуки явно занималась хозяйством и была на взводе.
— Когда же мне зайти? Мне очень нужно повидать тебя.
— Ладно, входите. Только не наследите вашими ножищами.
Я вошел и увидел Коуки с тряпкой вокруг головы. Коуки занималась уборкой. А рядом с кроватью в нарядной люльке лежал двухмесячный малыш и сосал большой палец собственной ноги.
— Привет, Коуки, — сказал я. — Все семейство в сборе. Должен сказать, материнство тебе на пользу. Вон какая у тебя стала фигура! Женщина!
— Велика радость быть женщиной! — взъярилась она. — Вылизывай грязь с утра до ночи и меняй пеленки с ночи до утра. Да, тебе говорят, безотцовщина, — сказала она, поворачиваясь к малышу, который, попав пальцем не в рот, а в глаз, вдруг заверещал. — Теперь-то, как без нужды, так мы паиньки. А ночью что? Ни минуты глаз из-за тебя не сомкнула.
— Ишь ты, — сказал я. — Нечего на малютку валить. Она не виновата.
— Она? Это что, по-вашему, девчонка? Засветите-ка фары, мистер Джимсон! Это же парень. Разве не видно? Небось знал, что к чему. А насчет того, что на кого валить, так он пока еще не понимает, что про него говорят. Ну ничего, скоро поймет. Не я, так другие скажут. И пусть. Меньше будет задаваться. Чем раньше поймет, что ему в одном дерьме со всеми барахтаться, тем лучше.
— Ну-ну, Коуки, — сказал я. — А я-то думал, что ты хотела ребенка.
— Хотела, — сказала Коуки. — Ждала, когда стану матерью. А теперь скажу: природа и без того достаточно напакостила женщине. А ты смотри у меня, — повернулась она к малышу. — И ты туда же! Приблудок! Только попробуй пакостничать. Кину на приютском пороге, как это делают девки с Эллам-стрит, даже не зная, кто отец их приблудка.
— А как Вилли, признал ребенка? — спросил я.
— А вам что? — огрызнулась Коуки. — У Вилли и без того хватает забот с его тощей выдрой. Ест его поедом. Подайте-ка мне ведро. Грязи-то, грязи здесь! Хоть топись. Прямо не дом, а пылесос какой-то, всю грязь в себя втягивает!
— А бутуз-то славный, — сказал я. — Ишь ты, какие перетяжки на лапках, как на свежих сосисках.
— Мужчина и есть мужчина, — сказала Коуки. — Вам-то детей не рожать. Вон, Планти говорит: «Это вам Бог дал ребеночка». Ему бы кто дал! Мужа мне Бог почему-то не дал. Вилли мне спроворил ребеночка, вот кто. И то потому, что вовремя не остерегся. Ну, иди сюда, горюшко мое.
Она вынула ребенка из люльки и, сняв с него распашонку, принялась купать. А купала она его — любо-дорого смотреть! И ребятенок гулькал себе и улыбался, словно его щекотали ангелы.
— Славный бутуз, — сказал я.
— Еще бы не славный, — сказала Коукер. — Мало я, что ли, вокруг него прыгаю? Патронажная сестра говорит — самый крепкий мальчонка за последние полгода и самый ухоженный. Она даже хотела выставить его напоказ. Только очень мне нужно, чтобы люди говорили: «Эка, безотцовщина!»
— Откуда кто знает?
— Достаточно взглянуть на него или на меня рядом с ним.
— Надо носить кольцо. Что тут такого? Все девчонки с Эллам-стрит носят кольца, есть у них детишки или нет.
— Девочки с Эллам-стрит мне не указ, — сказала Коуки, давая ребенку грудь. — Я женщина гордая. А ну, Джонни, соси, не балуйся. Нет у меня времени с тобой прохлаждаться.
— Только не отдавай его во флот. Вот там такое считается позором.
— Что ж, не мне их винить. Кому такое нравится? Давай, давай, Джонни. Рви с мясом. Что ее, мать, жалеть! Вот так, и когти вонзай. Нечего ее жалеть, глупую бабу.
— Раскройся-ка побольше. Мне нужна твоя грудь, — сказал я, принимаясь рисовать.
— Не смейте меня рисовать, — сказала Коуки. — Вам и так показали больше положенного. Толстая я стала впихиваться в чулан, да и вы только что из больницы. А вот что вам действительно нужно, мистер Джимсон, и о чем вы, верно, сами подумали бы, будь у вас хоть капля ума, так это попросить одну особу, чтобы она оставила вас здесь и в кои-то веки поухаживала за вами как следует. Выглядите вы — хуже некуда. В гроб и то краше кладут. А что болтать будут, так пусть болтают. Вон, целый год чесали про меня языки: Коукер такая-сякая, с приблудком! Пусть и жильца добавят, не жалко.