Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Никритин усмехнулся:
— Чего же тут обижаться? Глупость — болезнь не профессиональная. Но в чем идея-то?
— Идея? — Она протянула руку и отломила веточку арчи, понюхала. — Что вы скажете, если я предложу поработать вместе? Мне для репортажа нужны зарисовки. Хотя бы две-три. Пойдете со мной на завод? Может, и для себя что присмотрите...
— А какой завод? — помедлив, спросил Никритин.
— Завод? — Рославлева шелохнулась, уминая под собой снег. — Спокойный был завод, положительный. Есть такие заводы. Солидные. План дают, всегда — в передовых. И фонды им, и финансы... Я даже писала о нем. И вдруг... Приезжает новый директор, и все летит вверх тормашками! Снова бегу, снова пишу... И вот опять посыпались письма. Надо поехать, посмотреть, что там творится...
Никритин наклонился и выковыривал снег, набившийся в башмаки.
— А когда идти? — разогнулся он и обтер чистым снегом руки.
— Я позвоню... Вы ведь в мастерских Худфонда работаете?
— Да.
Внизу кто-то запел, заорал. Модную песенку из кинофильма. Импровизируя новые слова.
В пять минут, в пять минут
Ты нагонишь строчек много,
В пять минут, в пять минут
Сам же в них сломаешь ногу.
Другой голос подхватил:
В пять минут решит редактор иногда —
Не печатать ни за что и никогда.
Но бывает, что минута
Все меняет очень круто,
И тогда
Он произносит: «Да!»
Никритин засмеялся:
— Ладно. Я произношу: «Да!»
— Эге-ге-гей! Ни-ка!.. Гражданка Рославлева!.. — донеслось снизу. — Зря прячетесь, все равно вас видно!
С силой пущенный снежок ударился в ветви арчи. Посыпался снег.
— Спускайтесь! — хохотали внизу. — Пора с москвичами встречать! Пополнение горючего прибыло!..
Кто-то включил портативный радиоприемник, который по общему согласию щадили, чтобы не истощать до времени батареи. До времени, до того мгновения, когда в снежной долине ударят московские куранты. Чудилось, он будет необъятным и возносящим, бронзовый перезвон, помноженный на горное эхо...
Лагерь снова ожил. Снежно, прохладно лился из приемника унисон скрипок. Вновь заполоскались огни костров. Рассыпался чей-то высокий, посвежевший смех.
Был воскресный день. И солнце светило по-воскресному — тысячи рыжих зрачков в синих зеркалах воды. Снег растекся плоскими лужами. Будто снегурочка растаяла.
Снова стояли на айване мольберты. Снова Афзал работал. И снова Никритин смотрел на него и не мог заставить себя подойти к полотну, но что-то зрело в нем: набухало сердце, как вишневая почка...
Словно откуда-то сбоку вдвинулся в глаза диапозитив, Никритин увидел «У моря» Дейнеки.
...Море, небо, полоска земли. Рыбачки развешивают рыбу на жердях — для вяления. И все!
Но сколько же там света, соленого воздуха, простора! И сколько женственности — сильной, земной, плотской! Жить хочется, петь, бежать, раскинув руки по-мальчишески, — прямо туда, в картину!
Вот они — люди! Работают, живут, любят, даже рожают детей. Может, не сознавая того, они — в борьбе!
Потому, наверно, и набухает сердце, подобно вишневой почке, фиолетовой, с крохотным пятнышком зеленого на макушке. Набухает, словно вот-вот лопнет, проклюнется, раскроется навстречу слепящему свету и головокружительной свежести, навстречу сверкающему потоку, имя которому — жизнь!
Жизнь!.. В сотый, в тысячный раз — я прав! Жизнь — она такая, как на моем полотне, — рвущаяся, вопреки всему, к солнцу! Лишь угрюмые против нее!
Сдался, усомнился... Казнись теперь... Одна прибыль — стал постигать императив Скурлатова: выслушивай всех, прислушивайся к некоторым, но слушайся только себя.
...Афзал хмурился. Ушел в работу. Все внешнее перестало существовать... Осталось лишь полотно, остались краски... Резкими движениями он размешивал цвета на палитре. Кидался к мольберту. Отскакивал — смотрел.
Мечтатель. Сказочник. Друг единственный.
Память провалилась в прошлое, в детство...
...Ночь. Пахнет райханом — азиатской мятой. Все ушли в театр. До него — два квартала. Во дворе слышно, когда выходит оттуда публика. Дают «Принцессу Турандот». Алеша уже смотрел дневное представление — с Султанходжой-ака и Афзалом.
Да, тогда знал только Афзала. Он ровесник и остался другом навсегда. А Фархад и Джура жили тогда у родственников, в кишлаке. Тяжелые были времена. Появились продуктовые «заборные» книжки, возродилось слово «самарский», которым снова нарекали тех, кто норовил вырвать из рук хлеб и удрать. Слово двадцатых годов, когда бежали сюда — в Ташкент, город хлебный, — голодающие с Волги, из Самары...
Ушли родители в театр. Что они могут там понять? Выходит актер и объясняет по-узбекски, что спектакль создан в Москве, в Театре Вахтангова, что это первая профессиональная работа узбекской труппы. Актеры начинают одеваться на сцене. Пристегивают подушечные брюхи, приклеивают синие и зеленые бороды... Что там поймут папа и мама? Не смыслят же ничего по-узбекски, не то что он!.. Невдомек ему было, что знали они другое — пьесу Карло Гоцци. Сам он прочел пьесу много позже, когда родителей уже не было в живых.
...Ущербный месяц, едва надкушенный, смотрит торжественно из-за крыши. От стеганых курпачей, разостланных на глиняном возвышении среди двора — на суфе, — еще пахнет солнцем. Мягко валяться на ватных курпачах — толстых, с малиновыми разводами ситца.
Журчит арык, струя льется с отмытого до гладкой желтизны кирпича. Сверлит ночь сверчок. Афзал рассказывает сказку. Самодельную, только что выдуманную. Фантазии у него пропасть!
«...Убили змея, а Апанди никак не найдут. Но не такой же он человек, чтобы дать себя сожрать змею! Вошли в пещеру. Золота‑а‑а!.. Мешки! А в углу, в пыли, лежит отдельно яйцо. Большое, змеиное. Разбили яйцо, а там — Апанди! Вот куда спрятался!..»
Алеша научился читать раньше Афзала. И пересказывал, переиначивал прочитанные книжки. Но сам понимал, хоть и пищало уязвленное детское самолюбие, выходит не то! Завирался, запутывался, и Афзал начинал спасать сказку, доканчивал ее по-своему.
Лунный свет и тени... Черно-синий ребус двора... Дыханье райхана...
...Шли по утрам за водой, перекинув абкаши через плачо. Прямая палка. На концах