Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Культурный мир стал более сплоченным. За последние пять лет мы стали свидетелями взлета двух высококлассных писателей – Джеймса Джойса и Шервуда Андерсона.
Мне кажется, «Многоженство» – зрелый образец андерсоновской индивидуальности. Ли Уилсон Додд может сколько угодно писать свои игривые пародии для «Рубки»[511]. Руководствуясь «Многоженством», вы сами можете решить, является ли Андерсон душевнобольным, или же это вы принадлежите к их числу, а Андерсон – человек, абсолютно свободный от всех запретов. Излюбленному трагическому персонажу, Благородному Дураку, эволюционировавшему от Дон Кихота до Лорда Тима,[512] нет места на страницах «Многоженства». Если в книге есть благородство, то это благородство, которое Андерсон породил точно так же, как Руссо сотворил своего «естественного человека». Гений создает новую вселенную с такой трансцендентной силой, что в определенных чувствительных умах она подменяет собой космос, о котором они уже знали: новый космос в мгновение ока вытесняет прежний во всей полноте. Уже стало общим местом, что, мол, критик волен описывать лишь силу собственной реакции на конкретное произведение искусства.
Каждый день мне приходится читать в газете, как некий, по всей вероятности, порядочный и уравновешенный бизнесмен сбежал со своей стенографисткой, не оставив даже записки. На подобном происшествии завязан и сюжет «Многоженства». Но, к глубочайшему изумлению и восторгу, то, что нам известно как «вульгарная интрижка», становится событием, исполненным глубокого мистического значения.
В книге есть два момента, повествующие о двух браках. Между полуночью и рассветом обнаженный мужчина ходит туда-сюда перед статуей Девы и говорит с дочерью о своем первом браке. Это был союз, заключенный в миг полумистического-полуфизического соития – и тут же разрушенный.
Когда же мужчина заканчивает рассказ, он уходит, чтобы вступить в следующий брак, а его предыдущая супруга убивает себя с помощью некой коричневой бутылочки.
Это типичное проявление трансцендентального натурализма Андерсона. Стиль его часто извилист. Но только вы хотите возмутиться отрывистостью его фраз (проза его ходит с веревкой вокруг лодыжки, а другой конец веревки держит юный озорник), как перед вами открывается панорама волшебной красоты. Разглядеть ее, однако же, можно лишь сквозь трещину в стене, мимо которой торопливый читатель размашисто прошагает. Кроме того, Андерсон – писатель слишком глубоко чувствующий, чтобы еще быть и начитанным. То, что он представляет как консервную банку из-под томатов, красоту которой он сам же и открыл, в следующий миг может оказаться греческой вазой, двадцать веков назад сотворенной на берегах Эгейского моря. А вот значение мелкого камешка от меня ускользает. Как по мне, он и вовсе незначителен. Элементы еще более крошечные Андерсон сумел наделить значением – но с камешком промахнулся, и эпизод не работает.
Недавно на литературном рынке появилась дрянная вещица «Симон по имени Петр»[513]. Мне этот роман кажется совершенно безнравственным, ибо персонажи движутся в нескончаемом лабиринте легкой сексуальной стимуляции, окутанной радужным флером романтического христианства.
Можно сказать, безнравственно все, что способствует искажению, побуждает к нему или его оправдывает. Все, что подменяет естественную волю к жизни, аморально. Дешевые развлечения юности в зрелом возрасте безнравственны – эдакий героин для души.
«Многоженство» – не аморальная книга, но яростно антисоциальная. Если бы главный герой ограничился атакой на небезупречный, ибо создан людьми, институт моногамии, книга свелась бы не более чем к пропаганде. Однако «Многоженство» начинается там, где остановился «Новый Макиавелли»[514]. Автор не столько оправдывает позицию своего главного героя, сколько проливает любопытный и поразительный свет на отношения между мужчиной и женщиной. Это реакция чувствительного, высоко цивилизованного мужчины на феномен похоти, но от книг Драйзера, Джойса и Уэллса (приведем их как пример) она отличается полнейшим отсутствием как концепции общества в целом, так и необходимости ниспровергать или отрицать эту концепцию. Дублинский католицизм, мораль Среднего Запада или лондонское фабианство – весь этот опыт для нее просто не существует. Герой «Многоженства», несмотря на его фабрику по производству стиральных машин, более, чем любой книжный персонаж, не считая Одиссея, Люцифера, Аттилы, Тарзана и (до определенной степени) конрадовского Михаэлиса[515], существует в абсолютном вакууме. Я считаю это колоссальным достижением.
Персонаж этой книги мне не по душе. Мир, в котором я, как мне хочется верить, твердо стою на ногах, существует лишь благодаря множеству иллюзий. Эти иллюзии нуждаются в пересмотре – а иногда и пересматриваются – раз десять за столетие.
Не родился еще человек, чей аналитический талант столь велик, чтобы написать рецензию на эту книгу, уложившись в тысячу слов. А найдется такой умелец – значит он пишет титры к фильмам или сочиняет рекламные слоганы.
Предисловие к «Великому Гэтсби»[516]
Человека, который провел всю свою профессиональную жизнь в мире вымысла, просьба «написать предисловие» провоцирует на целую россыпь искушений. Автор данного предисловия поддался на одно из них; со всей доступной ему беспристрастностью он намерен говорить о живущих среди нас критиках, сохранив при этом, по возможности, центростремительное вращение вокруг романа, который вы сможете прочитать дальше.
Прежде всего должен сказать, что у меня нет оснований жаловаться на «отзывы» ни на одну из моих книг. Если Джеку (которому понравилась моя предыдущая книга) не пришлась по душе эта, то Джону (который разбранил предыдущую) эта как раз понравилась; так что окончательный итог остается постоянным. Тем не менее мне представляется, что писатели моего поколения в этом смысле несколько избалованы – мы жили в щедрые дни, когда на страницах периодических изданий находилось достаточно места для бесконечных рассуждений о литературе, – место это по большому счету создал Менкен по причине своего отвращения к тому, что сходило за «отзывы» до того, как он создал себе свою аудиторию. Писателей этих вдохновляли его смелость и его неподражаемая, неизбывная любовь к изящной словесности. В его случае шакалы уже рвут на куски льва, которого по беспечности сочли мертвым, однако я убежден, что почти все мои ровесники продолжают относиться к нему с глубоким почтением и не могут не скорбеть по поводу того, что он сошел с дистанции. Каждой новой попытке каждого новичка он давал должную оценку; он часто ошибался – например, недооценил поначалу Хемингуэя, – но всегда оставался во всеоружии; ему ни разу не пришлось возвращаться за забытыми инструментами.
Но вот он бросил американскую художественную литературу на произвол судьбы, и занять его место оказалось некому. Если автор этих строк начнет рассматривать всерьез потуги упертых конъюнктурщиков объяснять ему суть ремесла, которое он освоил еще в мальчишеском возрасте, – уж тогда, милые мои, можете выводить его на