Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Царь, говорит, у него особенный, так же не существующий, как и коммунизм. Просит вернуть его записные книжки, без коих он не может ничего написать, просит также вернуть неоконченные рукописи; все это где-то хранится в Наркомпросе. Я сказал, что возврат возможен в Россию.
У меня должна была еще состояться с ним одна встреча, но я уклонился ввиду того, что она приняла не тот оборот. Получилось такое впечатление, что я охочусь за Куприным и угощаю его обедом, и это в то время, когда он пишет в “Русской газете”. Я решил, что мне неудобно продолжать разговор, и оборвал его. Написал в Москву Л. Б. (Красину. — В. М.) и прошу ответить, как он смотрит на Куприна. Ведь поручение я имел от Марии Карловны, и, собственно говоря, я не должен был бы разговаривать даже, не зная, как смотрит на это дело Москва. Может быть, Мария Карловна информирована, но она мне ничего не сказала.
Привет Марии Карловне.
Ваш Ангарский»[369].
В целом миссия не то чтобы провалилась, но как-то завязла. Александр Иванович ответил Марии Карловне грустным отказом: «Ну, положим, я приеду. Предположим, что с меня заживо шкуру не сдерут, а предоставят пастись, где и чем хочу. Скажем, вернут мне гатчинский клочок, или, лучше, по твоей доверенности на аренду, дадут хозяйничать в Балаклаве... Но ведь этими невинными занятиями не проживешь. Надо будет как-нибудь вертеться, крутиться, ловчиться. Ты скажешь — писать беллетристику. Ах, дорогая моя, устал я смертельно, и идет мне 54-тый. Кокон моего воображения вымотался, и в нем осталось пять-шесть оборотов шелковой нити... Да-с, захотели мы революции, как кобыла уксусу. Правда: умереть бы там слаще и легче было».
И здесь та же мысль: если что и заставит вернуться, то это скорая смерть. Марии Карловне его аргументы показались неубедительными, и в следующем письме она рисовала счастливые картины: «Сидел бы ты просто снова у себя в Гатчине, а издатели по-старому приезжали бы и просили хоть что-нибудь дать для нового сборника или еженедельника. Литературный заработок оплачивается сейчас в России лучше других — автор же с твоим громадным именем и дарованием будет, конечно, зарабатывать столько, сколько захочет».
Почему Куприн отказался? Да разве мы можем это знать! Допустим, опасался, хотел каких-то гарантий, не верил, что не тронут, а единственный человек, которому верил, — Горький, сам к этому времени уже три года как покинул Советскую Россию и снова стал эмигрантом[71*]. Затем — понимал, что писать уже не может, а публицистика, которой жил последние годы, потребует чернить и уничтожать все то, что восхвалял. Мы почти уверены, что мнение собратьев по перу его мало заботило, но мог ли он тогда, в 1924-м, предать своих северо-западников? Тех, кого встречал теперь в дешевых бистро или за рулем такси, обносившихся, опустошенных? Их и так все предали; как же и он мог их предать?
Вероятно, наш герой принимал «коммунистические приветы» как должное: он чуть ли не самый известный русский писатель. Русская эмиграция тогда еще не верила в окончательную победу Советов, выжидала и гадала, когда же падут большевики. Вместе с другими Куприн возмущался, что его переиздают в СССР. Заметим, что гонорар при этом эмигрантам не выплачивался[72*].
Пока еще Александр Иванович несколько свысока следил за тем, как его ругают в Москве. Вскоре после отъезда Толстого он прочитал, что тот заявил советским корреспондентам: мол, в Париже среди непримиримых писателей Бунин, а также Куприн, который «не работает, почти бедствует». И призвал: «Обоих этих писателей следовало бы вырвать из той гнилой, полной ненависти к Советской России атмосферы и возвратить их русской литературе»[370]. Позже Куприн и Бунин читали статью Александра Воронского «Вне жизни и вне времени» в советском журнале «Прожектор» (1925. № 13), приложении к «Правде», и разглядывали карикатуры на себя. Бунин вспоминал: «Куприн, раздутый, как утопленник, сидит с бутылью водки, а над ним в облаках его мечта — “белый” генерал... я — тону в болоте»[371].
Весной 1925 года случился скандал по поводу проходившего в Париже Международного съезда писателей. Куприн, приглашенный на съезд, прочитал в парижской газете «Ле Суар» письмо, подписанное Петом Коганом, советским литературоведом, и Александром Аросевым, партийным деятелем и писателем. Оба выражали недовольство тем, что бюро съезда пригласило Куприна, Льва Шестова и Бунина (тот не присутствовал), недостойных уже представлять русскую литературу; более того, что в их лице Париж почтил врагов революционной России. Мол, могли бы пригласить русских советских писателей, из молодых — Маяковского или Всеволода Иванова, а из маститых — Вересаева или Серафимовича. Куприн желчно замечал, что раз их пригласили, значит, только их Париж и знает, а сам он совсем не враг России: «Никогда не перестает у меня жалость к ней и тоска по ней, и никогда не перестаю я верить в то, что она опять будет сильной, здоровой и богатой. Но, конечно, без помощи большевиков» («Сикофанты», 1925).
А то вдруг долетело до Александра Ивановича собственное интервью, напечатанное в «Красной газете» 6 января 1926 года (№ 4): «Куприн в Париже». Дескать, ноет он там и скулит: «Не настоящая здесь жизнь. Нельзя нам писать здесь. Писать о России? По зрительной памяти я не могу». Кому он это говорил? Когда? Или вот стихотворение «И до сих пор» бывшего сатириконца Воинова из советского сатирического журнала «Бегемот» (№ 5. 1926):
Невольно подливая масла в огонь, Куприн в сентябре 1928 года принял участие в работе Первого съезда русских писателей и журналистов за рубежом. Это была громкая акция. Александра Куприна, Дмитрия Мережковского, Зинаиду Гиппиус, Бориса Зайцева лично чествовал король Югославии Александр I Карагеоргиевич. Немедленно родились байки. Рассказывали, что Куприн радостно отрапортовал: «Здравия желаю, Ваше Королевское Величество!» На что получил ответ: «Здравствуйте, милый!»[372] Далее последовал диалог: