Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Царском Селе уже не было и Штейнов: Сергей Владимирович повёз жену к родственникам в Евпаторию. В этом захолустном городке на западе Крыма с конца прошлого века бурно рос водный курорт на берегу древнего караимского Мойнакголю, лимана с целебными грязями, обладающими, по слухам, волшебными свойствами. Да и черноморский юг был, разумеется, куда более пригоден для чахоточной больной, чем северное Царское Село.
Наваждение минувшего месяца рассеялось, оставив Ахматову в полном одиночестве осмыслять весь ужас сложившегося положения. Тут, кстати, можно вспомнить версии некоторых биографов, убеждённых в том, что, восемь месяцев назад, едва отпраздновав пятнадцатилетие, Ахматова в Люстдорфе закрутила на всё лето сексуальную интригу с Александром Фёдоровым прямо на глазах матери, сестры и братьев, да так ловко, что никто из них даже не заподозрил подвоха. Когда же она успела поглупеть настолько, что, влюбившись в Голенищева-Кутузова, за несколько недель разрушила все ближние связи, безнадёжно загубила репутацию и своими руками превратила собственную жизнь в подобие выжженной пустыни? Более того, имея за плечами хоть какой-нибудь пережитой, а не вычитанный из книг опыт эротической чувственности и любовного кокетства, она, по крайней мере, не спешила бы в марте-апреле 1905 года громоздить нелепость на нелепость, как будто бы торопя неизбежное крушение. Но никакого подобного опыта у неё не было, и удар пришёлся прямо по ней, не ожидавшей и не приготовившейся:
«Бденья у позорного столба» и пророческий транс – Ссора с отцом – Цусимская катастрофа – Завершение шестого класса и отъезд в Евпаторию – Совершеннолетие и «потёмкинские дни».
О том, чтό переживала Ахматова в последние недели «царскосельской» юности, мы можем судить по очень странному, стоящему особняком в её ранней лирике стихотворению 1913 года, обращённому к Валерии Тюльпановой-Срезневской:
«Жрицы божественной бессмыслицы» – это пифии или «вещие гадины» (змея-прорицательница, πῡθία), прозвище жриц храма бога Аполлона в греческих Дельфах, где некогда действовал самый знаменитый в древнем мире оракул («прорицалище»). Пифий выбирали из юных простолюдинок-кликуш, которых, готовя к служению, посвящали Аполлону Мусагету (т. е. «предводителю муз», ибо Дельфийский оракул был расположен на склоне священной горы Парнас). Перед пророчеством пифия омывалась на Парнасе в Кастальском источнике, воды которого сообщали поэтическое вдохновение. Затем девушка поднималась на золотой треножник, стоявший над узкой расщелиной, из которой вырывались ядовитые серные пары. Одурманиваясь ими, пифия в экстатическом беспамятстве начинала выкликивать бессмысленные фразы, часто облечённые в стихотворную форму гекзаметра. Это и была «божественная бессмыслица», в которой содержалось предсказание.
В стихотворении Ахматовой роль золотого дельфийского треножника, орудия пророческого вдохновения, выполняет позорный столб, колодка на деревянной подставке, средневековое приспособление для гражданской казни (часто превращавшейся в казнь физическую, ибо прикованная жертва становилась предметом глумлений разъярённой толпы). Исступлённая пифия, прикрученная к позорному столбу – вот образ, выбранный Ахматовой для автопортрета времён весны 1905 года. Униженная и поруганная, орущая страшные и бессвязные прорицания сквозь встречные вопли и насмешки гнусной площадной черни, не желающей знать грядущей судьбы…[257] Подобный образ неотвратимо ведёт к воспоминанию о Кассандре, отверженной троянской сивилле древности[258], любимой героине трагических поэтов всех времён, от Эсхилла и Еврипида до литературного крестника Ахматовой Владимира Высоцкого:
Кассандра, дочь троянского царя Приама, была возлюбленной бога Аполлона, который наделил её пророческим даром. Но когда насмешливая троянка перестала отвечать на страстные призывы, разгневанный Аполлон повелел, чтобы Кассандре никто не верил. Родной отец объявил её безумной и держал взаперти. Между тем все страшные пророчества сбылись, гордая Троя была разрушена, а сама пророчица оказалась наложницей в плену, где вскоре погибла.
Кассандрой-пророчицей Ахматову именовали впоследствии бесчисленное множество раз. Но это сопоставление повелось только со времён Мировой войны и Великой революции, когда в её стихах стали отчётливо являться исторические темы, поражавшие современников глубиной провидения. До 1913 года в ней видели (не без основания) исключительно лирическую поэтессу, очень талантливую и популярную, но обращённую исключительно к миру камерных, любовных переживаний:
А широкое признание «пророческого дара» Ахматовой состоялось только в начале 1920-х годов, когда практически одновременно Корней Чуковский, Виктор Жирмунский, Борис Эйхенбаум, Виктор Виноградов заговорили об её поэзии, как явлении историческом и национальном. Тогда же и возник в соединении с ней облик скорбной древней пророчицы, оплакавшей перед своим концом гибель родной Трои.
Но самый первый, краткий, хотя, по-видимому, очень страстный и яростный всплеск профетического вдохновения, случился в её жизни в страшные царскосельские дни апреля-мая 1905 года. «Я убила душу свою, и глаза мои созданы для слёз… – писала Ахматова в 1907 году, подытоживая всю эту историю. – Или помните вещую Кассандру. Я одной гранью души примыкаю к тёмному образу этой великой в своем страдании пророчицы. Но до величия мне далеко». Поэтому и «свиданье с тем, кто издевается» и «любовь к тому, кто не позвал» (в 1913 году она уже имела силы назвать точными словами свой опыт общения с Голенищевым-Кутузовым) именуются «дивной судьбою». Неиспытанная ещё душевная боль, унижение и поругание, подобно погружению в струи Кастальских вод, явились для неё внезапной инициацией пророческого дара, а пригвождение к позорному столбу – пифийским треножником, инструментом для возглашения «божественной бессмыслицы».