Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не могу ли я видеть прекрасную Ниночку, письма которой согревали суровые солдатские будни?
Хозяйка, не церемонясь, осмотрела его оценивающим взглядом и говорит:
– Извините, молодой человек, но Ниночка ваша уехала, и когда вернется – неизвестно.
Борьке, по его словам, от такой новости в туалет захотелось. Не могла она уехать. Зачем тогда письма душевные каждую неделю писала. Зачем о встрече мечтала. После таких писем не прячутся. Просто мамочке не глянулся, вот и плетет, старая.
– Не верю! – кричит. – Что хотите со мной делайте, а я ее дождусь, сяду на лестнице и никуда не пойду!
Тетенька во второй раз перепугалась.
– Зачем на лестнице, проходите на кухню, я вас чаем напою и все объясню.
Ну и рассказала, что Ниночка месяц назад влюбилась в уголовника и сбежала с ним. Посоветовала выкинуть из головы ветреную девчонку. Даже утешить попыталась. Голову Борькину прижала к груди и поцеловала в маковку. А когда он засобирался уходить, велела не стесняться, и если будет очень грустно, то у нее всегда найдутся для молодого человека и теплые слова, и душистый чай.
Спускается по лестнице, понурив голову, глядит на зеркальные сапоги и плеваться хочется, а еще лучше – попинать кого-нибудь. Видит, пацаны у подъезда на лавочке сидят. Спросил для затравки, давно ли Нинку из пятнадцатой квартиры видели. Хотел выпытать, что за хлюст ее увел, а дальше по обстоятельствам: или на поиски бежать, или пацанов отметелить, чтобы злость сорвать. Спросил, а те глаза пучат – нет в доме никакой Нинки и не было, а в пятнадцатой квартире живет учительница Нина Степановна…
Вот вам и заочница. А какие письма присылала, расписывала, как встретит его, усадит в ванну, каким шампунем голову мыть будет, какими цветами спальню украсит и какая музыка возбуждает в ней самые сумасшедшие желания. Борька эти письма наизусть знал. Но в себе такое не удержишь, отведет в укромное место и по секрету показывает перегнутый листок, чтобы три или четыре строчки прочитать можно было. Одному – по секрету, другому – по секрету. Задолбал. Жениться на заочнице после такой лирики Борис не собирался, но душу отвести и поучиться кое-чему надеялся.
Ну а тетенька, разумеется, не верила, что солдатик приедет. Но зачем писала? Теперь я, пожалуй, смог бы объяснить, а в ту пору все мы были больше чем наивными.
Выплакался Боря, и захотелось ему обязательно закадрить какую-нибудь девицу. А их на весь ресторан десятка не наберется, и все в плотном окружении, не подступишься. Если до чужих дам руки коротки – остается официантка. Чтобы лишний раз ее подозвать, пришлось заказать еще чекушку, на большее у нас денег не было. Пока делали заказ, Боря весь на комплименты изошел. Она в ответ улыбается. Работа у нее такая. Да и с какой стати сердиться, если приятное говорят. А Боря улыбки эти на свой счет принимает. Была у парня слабость – стоило девице случайную вежливость проявить, а он уже воображал, что она втрескалась. Майор наш сказал ему, что с таким шнобелем на гражданке можно без работы прожить. Майор пошутил, а Боря возомнил. Он еще в поезде нам надоел. Пройдет скучающая кукла по вагону, а он сразу же: «Как она смотрела на меня!» Теперь томными взглядами его награждала официантка. Оно и понятно – после конфуза пережитого, да еще и пьяненький… Опять же пострадавший авторитет поднять не терпится. Чекушку принесли, он разлил по граммуле и полупрозрачно намекает, что не обидится, если мы оставим его дожидаться закрытия кабака, чтобы новую подругу проводить. Пока мы намеки переваривали, за наш столик мужик подсел, по специальности радист. Борька тоже на радио заклиненный. У них сразу общий разговор. Мы с Витькой переглянулись и откланялись. Зачем мешать парню, с официанткой не выгорит, так хоть поддаст на халяву, а радист сразу дал понять, что намерен серьезно выпить.
Вернулись в общагу. Сидим с парнями, в карты играем. Может, час прошел, может, полтора. Слышим, кто-то в окно скребется. Подхожу, смотрю – Борька. Требует, чтобы раму открыл. Почему в дверь не хочет, понять не могу, но если нервничает, значит, есть причина. Присмотрелся, а их двое. Радист вроде и отнекивается, неудобно, мол, однако бутылку протягивает. Оказалось, что мужику далеко добираться, и с женой он поскандалил, и Бориса он очень уважает. А нам жалко, что ли. Пусть ночует. Койки свободные имеются. Убрали карты со стола, поставили стаканы. Компания солдатская, значит, и разговор про юность, перетянутую ремнем. А когда выяснилось, что гостю нашему повоевать досталось, и не с фашистами, а на корейской войне, про которую мы даже и не слышали, вообще притихли, зауважали. История Советского Союза – предмет темный, а военная история – еще темней. Сидим, уши как локаторы. Воевал мужик в авиации, стрелком-радистом был. Человека в нашем возрасте взяли на серьезное дело – интересно же. И завидно немного. Но что-то он все-таки недоговаривал. Случай, дескать, у него произошел, о котором до сих пор вспоминать стыдно. Нам не терпится: если уж начал, так не тяни за душу, зачем намеками томить. С вопросами домогаемся. А он вдруг резко раскис и запросился спать. Борис пошел его укладывать. Мы стол не успели вытереть, чтобы снова за картишки сесть, а Борис уже вылетел к нам и хрясть кулаком о шкаф.
– Убью гада! – кричит.
Вскочили, ничего понять не можем: привел товарища, пил его водку и вдруг – убивать. Пытаемся расспросить. Бесполезно. Рычит как пес, челюсть откляченная, глаза бешеные… Из-за шкафов – ни звука. Иду посмотреть на гостя, извиниться за психованного товарища. Смотрю – живой, сидит на койке в полуспущенных штанах, но все еще при галстуке, голову ладонями сжал и раскачивается. Спрашиваю, что случилось. Молчит. Начинаю объяснять, что у сержанта большие неприятности на любовном фронте, выпил лишнего, вот нервы и сдали. А он голову ко мне поднимает, в глазах слезы, и спрашивает:
– Почему молодежь такая обозленная?
Я, как могу, разуверяю, не все, мол, одинаковые, снова прошу понять состояние Бориса и не обижаться. Вроде проникся, успокаиваться начал. А сидел он как раз на моей койке. Чтобы лишним словом не задеть какую-нибудь чувствительную мозоль, там же и спать ему предлагаю. Сам-то нашел бы где приткнуться. Укладываю прямо в одежде, а он сопротивляется, просит, чтобы раздеться помог. А слезы все текут. Стащил с него кое-как брюки, за галстук взялся, а он целоваться полез. Я уж сильно не уворачиваюсь, читал ведь у Есенина: «как пьяный друг ты лезешь целоваться». Морда колючая, губы мокрые. Терплю. Не привередничаю. Лишь бы отделаться побыстрее. Лишь бы снова не заплакал. Вожусь, как со стеклянным. Подушку под голову подсунул, одеялом прикрыл. Все, думаю, отмучился. Хотел подняться. За руку схватил, не отпускает.
– Ложись, – говорит, – и ты рядом со мной.
Я пытаюсь втолковать, что мучиться на узкой кровати нет нужды, свободных мест полно, а он раскапризничался, как ребенок:
– Ложись, – канючит, – а то мне одному страшно, был у меня случай на корейской войне, только не знаю, как рассказать о нем…
Я еще за столом подумал, что струсил, наверное, там или кореянку изнасиловал, а стесняется, потому что народу много, для такого дела один человек нужен, и меня угораздило подвернуться под сопли. Так не отталкивать же. Добивать не любитель. Ну и прилег рядышком, поверх одеяла. А он: