Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Завоевательский пыл ослаб, и я провел некоторое время, читая моей маленькой девочке книги, обнаруженные нами на борту. Больше всего мне понравился английский перевод «Саламбо». Как прав был Кингсли Эмис[468], когда отмечал, что этот роман, а не «Мадам Бовари», стал шедевром Флобера. «Саламбо» гораздо эффектнее. Флобер прочитал сотни книг для работы над каждой главой. Подготовка же к созданию первого, куда более гнетущего романа была минимальной. Именно благодаря «Саламбо» мы с Эсме оценили всю глубину и сложность жизни Карфагена, хотя в те дни я был достаточно наивен, чтобы верить, что эта книга — только замечательная выдумка. О пророческих дарованиях Флобера доселе сказано слишком мало.
Мы едва одолели сто страниц до дня рождения Симэна. Эсме все чаще забирала книгу у меня из рук и целовала меня, предлагая провести время по-другому. Всегда оставаясь джентльменом, я не мог отказать ей, хотя наши разнообразные фантазии увлекали меня все меньше, а история француза интересовала все больше. Предчувствия не покидали меня. Ночью я курил киф Квелча, чтобы успокоить смятенное сердце. Я с осторожностью относился ко всем наркотикам, за исключением конкретных стимуляторов, но в течение некоторого времени находил особое удовольствие в том, что читал «Саламбо» на палубе корабля, который плыл вглубь Африки. Великолепные описания из книги повторялись в реальности. И гашиш усиливал эффект, реальностью созданный. Но всего этого еще не хватало, чтобы разогнать мои смутные страхи, уничтожить бесплотных призраков. Мое состояние напоминало мне худшие эпизоды из книги де Куинси[469]. Я вдыхал драгоценный воздух в окружении экзотических ароматных чудес и необычайных эротических ощущений, но в тени я то и дело замечал морду Козла; он моргал гранатовыми глазами и скалил пожелтевшие зубы; то был древний Козел, которого окружала аура зла. Я отчего-то вспомнил о Ермилове, о казачьем лагере и о той ночи, когда Бродманн видел меня и Гришенко. Эсме! Эсме! Маленькие зубки выгрызают мозг из моих костей. Они клеймят мою плоть; они ставят на меня двойную печать, печать смерти и печать позора. Все эти лагеря провоняли страхом. Я отказался становиться музельманом. Они сотворили худшее в Киеве, Орегоне и Ганнибале, в Асуане и Заксенхаузене[470]. Почти все они теперь мертвы, а я еще жив. Если бы я родился во времена эллинизма, то можно было бы сделать операцию, уничтожив последствия нелепого гигиенического решения моего отца, и тогда я оставил бы позади бессвязное и переполненное событиями прошлое, распутать все вымыслы и извращения которого заняло бы еще одну жизнь. Мое видение было ясным, откровенным видением будущего. Прошлое стало мне врагом. Я мог спасти всех нас, Эсме. Я мог показать тебе Рай. Неправда, что я — filius nullius[471]. Я в родстве с лучшими семействами России. Эти разрозненные великие семейства воплощают сердце и душу нашей страны. Я несу их тайны с собой. Я никогда не выдавал их. Ikh veys nit. Ikh bin dorshtik. Ikh bin hungerik. Ikh bin an Amerikaner. Vos iz dos? Ikh farshtey nit[472]. Я видел фильм о героях Киева. Он был создан в «Совколоре» на «совскоп», его снимал «соврежиссер» с «совактерами», и все же он передавал величие древних легенд, он рассказывал историю о нашей борьбе с грубыми ордами из Малой Азии. Я испытывал большое удовольствие от фильмов, пока не стало модно все время унижать зрителей. И они еще удивляются, куда подевалась аудитория! Почему их кинозалы превратились в залы для игры в лото! Они обвиняют публику, которая их избегает. В этом, по крайней мере, они правы. Кто в здравом уме, проведя долгий день на фабрике или офисе, сможет расслабиться в темном зале, видя слабый и полный неточностей рассказ о жизни в офисе или на фабрике? Не поймите меня неправильно: мюзикл, вестерн или романтический фильм — это фантазия, но разные новейшие мелодрамы — просто нереальные истории. В «Интернэшнл синема» на Вестбурн-Гроув я смотрел «Угловую комнату»[473]; действие разворачивалось в Ноттинг-Хилле. Зал потрясали раскаты хохота, когда люди замечали явные ошибки в деталях и декорациях. Подобно большинству зрителей, я ушел в середине фильма. Мы хотели, чтобы наши жизни стали легендой, а не просто ничтожной сентиментальной историей. Разве таков посыл «Большого побега»[474]?
Эсме заставила меня закрыть глаза, а потом продемонстрировала свой костюм. Она выбрала одеяние гурии. К ярким алым брюкам, металлическому лифу и тонким украшениям она добавила очаровательную вуаль, которая только подчеркивала ее красоту. Я сказал Эсме, что она выглядит замечательно, но предупредил, что не стоит носить такое открытое одеяние в течение дня. Ночью, во время вечеринки, когда все наденут маскарадные костюмы, проблем не возникнет. Эсме надулась. Она думала, что меня охватит возбуждение, если я получу собственную рабыню, но ничего подобного не произошло — я мягко заметил, что не принадлежу к числу людей, которым необходимо публичное подтверждение одержанных побед. Потом, поняв, как задел ее самолюбие, я быстро добавил, что она и так самая красивая девушка в Египте и я боюсь, что какой-нибудь влиятельный паша бросит на нее похотливый взгляд и пожелает заполучить ее к себе в гарем. Это польстило Эсме и утешило ее, но я по-прежнему настаивал, что неблагоразумно носить подобный наряд в обычное время. Я, в свою очередь, оделся в костюм воина-ваххабита, черно-белый, очень просто скроенный; я дополнил образ темными очками, которые люди пустыни носили, пытаясь подчеркнуть свою цивилизованность и благородство. Капитан Квелч остановил выбор на костюме Рамзеса II, а миссис Корнелиус стала нашей Клеопатрой, скорее супругой одного из Птолемеев, чем самой знаменитой египетской царицей. Чтобы пополнить ряды женщин, Грэйс выбрал наряд Нефертити. Только сам Симэн, наш именинник, отказался от этих ребяческих игр, как будто чувствовал, что он обязан соблюдать подобающую режиссеру серьезность.