Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Числа имеют большое значение. Важно понимать, был ли это каждый десятый или каждый двадцатый из числа взрослого советского населения, кому довелось отбыть срок в лагерях и тюрьмах, важно понимать, сколько людей не вернулось домой: каждый шестой или каждый седьмой? Однако числа сохраняют некоторую дистанцию по отношению к той боли, которую они воплощают. Какими бы ужасными они ни были, они редко доносят до нас образы конкретных людей, реальность выживания, премудрости, хитрости и надежды, украденные корки хлеба, серое бремя депрессии. Когда же мы отваживаемся подумать обо всем этом, самым сложным в нашем отношении к ГУЛАГу оказывается попытка – и тогда, и сейчас – представить масштаб произошедшего, не упустив из виду единичность, уникальность отдельной человеческой жизни, тем самым победив угрозу полного уничтожения, которую сулит система советского террора. Один из выживших сказал мне: “Мы научились – они нас научили, – что мы ничто”. Он сжал кулак. В его комнатушке было холодно, но он весь покрылся потом и повторил: “Вы ничто. Вы сдохнете здесь. Вы пыль”.
Решить проблему этой анонимности, обезличенности можно, в частности, разговаривая с теми, кто помнит своих родителей, спутников жизни, друзей и надежных наставников. Многие жертвы Сталина были видными фигурами, чья известность и значительность перешагнула границы их родины, однако для наших целей важно заглянуть за внешний фасад их репутаций. “Он был мудрым человеком, великим христианином”, – рассказывала мне Магдалена Алексеевна о своем деде, уважаемом церковном деятеле, принадлежавшем к священноначалию Православной церкви в Киеве в 1920-е годы, друге Михаила Булгакова. Но ее настоящие воспоминания о дедушке, воспоминания пятилетней девочки, носят куда более личный характер. “Мы всегда были очень счастливы, когда могли после церкви побегать вокруг, чтобы поискать дедушку. У него всегда были такие теплые руки, даже в самый холод”, – говорит она. Этот большой человек позволял обоим внуками забираться внутрь своей огромной темной шубы. Смеялся, когда дети играли с ее рукавами. Казалось, на его лице всегда была улыбка. По рассказам очевидцев, вера и чувство юмора не оставили его даже тогда, когда после ареста ледяной арктической зимой он страдал от оказавшегося смертельным кашля[595].
Некоторые эпизоды, которые всплывают в памяти, овеяны умиротворением и покоем. “Я была его единственным ребенком, единственной дочерью, – говорит Юдифь Борисовна, дочь чекиста, которого уже давно нет в живых. – Он меня, конечно, безумно любил”. Это было шестьдесят лет назад. Она странным образом примирилась с образом отца. Она знает, что сделала все, что только было в ее силах, чтобы найти его после того, как он исчез. Двадцатилетняя девушка требовала от властей ответа, стучала во все двери, терпеливо выстаивала в очередях и даже когда ее саму арестовали, не желала сдаваться. Других преследовали образы исчезнувших родственников, и они мучились чувством вины. Одна из выживших вздрагивает от тяжелого воспоминания: “Я знала, в какой день они его расстреляли, потому что он явился ко мне во сне и все рассказал. ‹…› Мне было совсем худо”.
Эти истории помогают сопротивляться анонимности больших чисел, но частный характер этих рассказов ставит перед нами другие проблемы. Схожие трудности возникают, когда читаешь воспоминания бывших узников о тюремном заключении или ссылке. У каждого из них когда-то был тюремный номер, и большинство до сих пор может наизусть воспроизвести сжатый, стандартизированный цифровой код судьбы – номер статьи и срок: статья 58, контрреволюционная агитация, десять лет[596]. Однако рассказанные истории – истории выживших, истории спасения, а не бесчувственности и поражения – описывают особый жребий (эти люди часто говорят о судьбе), выпавший на долю рассказчиков, а возможно, их удачливость и везение. Нечасто сквозь эти индивидуальные истории проступает ощущение совместности, коллективного опыта. “Горе недостаточно остро и глубоко, если можно разделить его с друзьями”, – писал Шаламов[597].
Я решила взять интервью у нескольких выживших, которые согласились поговорить со мной группами из четырех-пяти человек, именно для того, чтобы обнаружить следы более общей, коллективной памяти, чтобы нащупать чувство солидарности, товарищества, взращенного в лагерных условиях. Как это обычно и бывает, первая же наша встреча оказалась наиболее показательной, потому что все пошло не так. В группе было пятеро выживших, они собрались в феврале 1997 года в московском отделении Всероссийского центра изучения общественного мнения[598]. Всех этих людей объединяло только то, что все они пережили арест. Рядом со мной сидела Надежда Ивановна. Она говорила о себе как о представительнице третьего поколения репрессированных. “Один из моих дедов был расстрелян в 1920-е годы, – объяснила она, – а второй, которого обвиняли в том, что он был буржуазным националистом, в 1929-м. Моего отца расстреляли в 1937-м, а в 1938-м арестовали мою мать. Меня саму арестовали в 1943 году после немецкой оккупации, и я получила пятнадцать лет строгого режима по статье 54, пункт 1a [Уголовного кодекса УССР, аналога печально известной 58-й статьи о контрреволюционных преступлениях УК РСФСР]”. Надежда Ивановна отбывала наказание в Воркуте, к северу от Уральского хребта. Юдифь Борисовна, которую арестовали в 1937 году, большую часть срока провела в Ивделе, почти на 1300 километров южнее. Напротив них за столом сидели два бывших солдата: Борис Леонидович, ветеран войны, прошедший Сталинград, Курск и дошедший до Берлина, которого арестовали в 1949 году, и Кирилл Моисеевич, родившийся в румынской Бессарабии, коммунист, заветной мечтой которого в молодости было организовать социалистическую революцию.
Самым молодым участником группы был Кузьма Гаврилович, которого арестовали в 1941 году в его родном Куйбышеве: “Это случилось, когда в Куйбышев эвакуировалось правительство. Они тогда всех мели, правых и виноватых, без разбору… Может, вы жаловались на хлебные очереди, может, сболтнули чего-нибудь, я уже половину забыл… Мне дали всего пять лет… Один из ребят объяснил мне, почему они так сделали. «Пять лет дают тем, кто вообще ни в чем не виноват, только чтобы не отпускать. В этих органах людей просто так на улицу не отпускают»”. Кузьма Гаврилович работал на Байкало-Амурской магистрали, за 57-м километром. Зимой 1942 года он и его товарищи мерзли и голодали. Вши, которыми все они были заражены, распространяли по лагерю тиф. “Нас было около пятисот человек, за шесть недель три четверти из них умерли. Меня тиф тоже не пощадил, я провалился в такой бред, но, наверное, молодое тело лучше сопротивляется болезни… Я выжил”, – рассказывает он.