Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так проходит два дня. Я двигаюсь, только чтобы мочиться в ночной горшок, который бабушка поставила возле дивана. Я слышу, как Шима лакает из него, когда никто не смотрит. Бабушка пытается меня покормить, но я не могу открыть рот. Она смачивает мне губы водой. Дедушка растирает мои ладони и ступни мозолистыми пальцами с желтоватыми пятнами. Я держу обертку от «Милки». Когда дед и бабушка собираются спать, они укутывают меня одеялом, а Шима с мокрыми от мочи усами устраивается в ногах. За это я люблю его еще больше. Дедушка засиживается допоздна, посмотреть футбол и те американские фильмы, которые теперь показывают все кабельные каналы. Он знает – краешком глаза я тоже смотрю кино, ненадолго отвлекаясь от поисков тел, поворачиваю голову, чтобы лучше видеть мужчину в фетровой шляпе, который шепчет что-то красивой блондинке. Сияющие волосы и нежелание смотреть мужчине в глаза ее выдают – у нее есть тайна.
Движения губ не совпадают со словами на чешском, которые они произносят. Каждый день к нам приходят соседи, говорят о Боге и утешении, но бабушка останавливает их на пороге, негромко благодарит. Он был таким хорошим мальчиком, говорят они о моем отце. Я держу обертку от «Милки», представляя, что стою среди тех австрийских гор, и от холода у меня течет из носа, колет губу. Мои пальцы черные и неживые. Мир слишком огромен, в нем столько мест, где гибнут люди. Что проку в нем от меня, тощего мешка острых косточек и гниющего мяса? Родителей найти я не могу.
На четвертый день от меня, как и от дивана, воняет псиной, стиральным порошком и пролитым кофе. Икры сводит судорогой, желудок как будто выпотрошен. Бабушка надевает черное платье, и румянец играет у нее на щеках, а губы дрожат в одном ритме с блестящими сережками-крестиками. Бабушка не любит Бога, но любит кресты. Дедушка стоит надо мной, на нем черный пиджак и брюки – шокирующая замена его обычному гардеробу из заляпанных комбинезонов и старых армейских курток. В руках у него тарелка с цыпленком-гриль, хлебом и маслом.
– Тебе нужно встать и поесть, – говорит он.
Мой взгляд прикован к трещинам на потолке, пальцы скрючились от желания содрать пласты штукатурки. Правую ногу сводит судорога. Стиснув зубы, я игнорирую боль.
– Можешь не ходить на похороны, но ты должен поесть, – говорит он.
– Их нашли? – спрашиваю я.
– Их и не теряли. Нужно было время, чтобы привезти их из Австрии. Ты подумай, хочешь ли пойти с нами на похороны. Ничего страшного, если не хочешь.
Получается, я напрасно искал тела. Дедушка позволяет мне несколько минут помолчать, а потом заставляет открыть рот и сует туда кусок курицы. Забирает из моей руки обертку от «Милки» и бросает в холодную печь. Я жую, соленое мясо вкусное до слез.
– А теперь нужно встать, – говорит мне дедушка. – Ты должен быть человеком.
Я сопротивляюсь, отвергаю вторжение, тварь отпускает нить моей жизни, и мы возвращаемся к Яну Гусу. Король Венцеслав больше не защищает его, церковь официально объявила Яна Гуса еретиком – несмываемое клеймо, как родимое пятно. Римляне считают богемцев нацией еретиков. В простой белой рясе Гус взбирается на чубарую недокормленную конягу. Король Римской империи и наследник короны Богемии Сигизмунд обещал Гусу безопасный проезд и жилье, если тот предстанет перед высшими священнослужителями, объяснит им свое предательство.
Предчувствует ли Гус обман? Невозможно сказать – его взгляд всегда устремлен вперед, он как будто видит чудеса за гранью реальности, будто может проникнуть туда, узнать скрытые истины. В Констанц Гус прибывает целым и невредимым, селится в доме вдовы. Ее длинные темные волосы спускаются до колен, а в глазах стоит разочарование погибшей любви. Она никогда не смотрит Гусу в глаза, говорит с ним строго, как с непослушным мальчиком. Она готовит для него овощной суп, и Ян, стараясь не пачкать бороду, макает в него хлебные корки. Он рассказывает вдове о том, что ни одна земная организация не способна обеспечить подлинного спасения.
Его вера не будет никому предписана или навязана. Те книги, которые он любит и ненавидит, нельзя сжечь. Его народ не очернит себя алчностью. Гус проповедует в Констанце вопреки приказам властей – его убеждения и порывы неподвластны инстинкту самосохранения. Когда Гуса забирают в тюрьму, вдова целует его. Те, кто его судил, поставили ему на лоб знак – ересиарх. Предводитель еретиков.
Семьдесят три дня он проводит в подземелье замка со скованными руками и ногами, ест серый от плесени хлеб. Священники плюют на него на допросе, требуют отречения, но он отказывается. Человек свободен, бросает он им в ответ. Свободен ходить под Богом.
Его приговаривают к смерти.
Палачи с трудом поддерживают огонь, точнее, тело Гуса не спешит загореться. Желая помочь, старушка из публики подбрасывает охапку хвороста, чуть поддержав бессильное пламя.
– Sancta simplicitas! – восклицает из огня Гус, его ступни краснеют.
«Святая простота».
При сорока четырех градусах Цельсия белок в клетках тела, известного как Ян Гус, начинает разрушаться. Температура растет, и верхние слои кожи отслаиваются как на колбасках. Нижний, более толстый кожный слой твердеет и лопается, паста желтого жира вытекает наружу и с шипением выгорает. Мышцы пересыхают и коченеют. Затем неизбежно сгорают кости, как будто твердое основание человека есть не душа (ее нигде не видать), а этот хрупкий каркас. И вот Ян Гус мертв. Когда-нибудь его именем назовут космический корабль.
А тварь опять взялась за меня. Я снова на том же диване. Дед с бабушкой одеты для похорон. В руках я держу тарелку, которую дал мне дедушка, ем курицу, макаю хлеб в жир, а затем пальцами подбираю крошки.
– Я не пойду, – говорю я.
Дедушка забирает тарелку и поднимает меня, сжимает так сильно, что я ощущаю, как еда движется внутри тела. Он ставит меня на ноги, а бабушка целует, я чувствую на ее губах вкус жира и спиртного.
За долгие часы их отсутствия тишина в гостиной меняется. Я там один. Шима вынюхивает мышей во дворе. Часы, механические и мертвые, непреклонно тикают. Стальные тросы лопаются один за другим, кабина подъемника на миг зависает в воздухе, прежде чем начать падать. Я включаю телевизор, шестичасовые новости. Малый бизнес расширяется, коммунисты давно изгнаны, и мы свободны жить как хотим. Свободны путешествовать и целоваться, свободны хранить молчание, пока кабина подъемника падает все ниже и ниже, пока мы не станем вольны умереть. Свободны быть тем, кем хотим. Дед с бабушкой возвращаются в семь, я в том же кресле, не помню, как я сюда попал, не помню, что собирался делать… и вдруг опять становлюсь одиноким обитателем «Яна Гуса 1» и, взмокший от пота, гляжу на своего визитера.
– Sancta simplicitas! – говорит существо. – Тебя-то я и искал.
– Тощий человек, – произнесло существо.
Я молча разглядывал пустую бутылку из-под виски.
Слова не проходили через мой ушной канал, не колебали барабанную перепонку, не наполняли череп, как человеческий голос. Звук походил на ноющую боль, легкий ступор.