Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Несмотря на всю свою драматичность для придворных в Версале, борьба за власть ничего не значила для четырнадцати молодых людей, запертых в Бастилии. Они ничего не знали об интригах, разворачивающихся у них над головами. Они даже не очень хорошо осознавали, в чем состоит их преступление. Парижане всегда пели скабрезные песни и читали оскорбительные стихи, и насмешек над двором в последние несколько месяцев по всему городу слышалось все больше и больше. Почему именно эти Четырнадцать были выловлены из толпы и вынуждены терпеть показательное наказание?
Письма, которые они писали в своих камерах, пропитаны недоумением, но мольбы о снисхождении разбивались о каменные стены. После нескольких напряженных месяцев в тюрьме все они были отправлены в ссылку подальше от Парижа. Судя по тем письмам, которые они продолжали посылать в полицию из разных богом забытых уголков Франции, их жизни были разрушены, по крайней мере в краткосрочной перспективе. Сигорнь, сосланный в Ремберкур-о-Пот в Лотарингии, был вынужден оставить академическую карьеру. В Лионе Аллер бросил обучение и место в деле своего отца по торговле шелком и совсем опустился. Ле Мерсье едва добрался до места ссылки – городка Боже в Анжу, – потому что его здоровье было подорвано и, как многим бедным путешественникам в XVIII веке (всем известным примером является Руссо), он был вынужден добираться туда пешком. Более того, как он писал генерал-лейтенанту: «Ваше превосходительство знает, что я отчаянно нуждаюсь в паре брюк»[41]. Бони приехал в Монтиньяк-де-Комт в Перигоре, но обнаружил, что не может заработать себе на хлеб учительством, «потому что этот городок погряз в невежестве… бедности и несчастии»[42]. Он убедил полицию поменять ему место ссылки на Бретань, но и там было не сильно лучше.
С самого начала люди узнали, что я преступник, и начали относиться ко мне с подозрением. Что еще хуже, защитники, которые когда-то так любезно помогали мне, теперь от меня отвернулись. Мое положение человека вне закона стоит неодолимой преградой на пути всех моих начинаний – настолько, что, когда я в моей родной провинции или здесь хватался за возможность завязать отношения с молодыми девушками из уважаемых семей, которые могли бы несколько упрочить мое положение, только это неизменно мешало моим планам. Они говорят меж собой, да и мне в лицо: вот молодой человек, который мог бы заработать уважение, став врачом, но чего можно ждать от преступника, которого сегодня из Бастилии сослали в Бретань, а завтра другим указом могут отправить еще за сотню миль? Никто не выйдет за человека, о судьбе которого ничего нельзя сказать с уверенностью; никакой стабильности. Так люди воспринимают это… Я уже не мальчик (Бони было тридцать один год), и если моя ссылка продлится еще немного, я буду вынужден отказаться от профессии… Я не могу заплатить за мою комнату и еду… Я нахожусь в ужасном униженном состоянии, на грани абсолютной нищеты[43].
Среди многих чудовищных последствий заключения в Бастилии стоит называть умаление шансов бывшего узника на брачном рынке.
В конце концов Бони получил жену, а Сигорнь – монастырь. Но Бастилия чудовищным образом сказалась на всех Четырнадцати, и они, возможно, так и не поняли, в чем было «дело».
Сводилось ли «дело Четырнадцати» к придворным интригам? Если так, то его нельзя действительно считать выражением общественного мнения парижан. В этом случае его скорее можно принять за что-то вроде «шума» – помех, издаваемых время от времени недовольными элементами любой политической системы. Или, возможно, это был отголосок протестной литературы времен Фронды (восстания против правительства кардинала Мазарини в 1648–1653 годах) – особенно мазаринад, скабрезных стихов, направленных против Мазарини и его власти. Хотя в них звучал яростный протест и даже идеи, близкие к республиканским, сейчас мазаринады рассматриваются учеными как инструменты в борьбе за власть среди элиты. Да, они иногда заявляли, что говорят от лица народа, использовали грубый понятный язык, особенно на пике восстания на улицах Парижа. Но язык мог быть только риторическим приемом, использованным, чтобы продемонстрировать общественную поддержку противников Мазарини. Ни одна из сторон в этой борьбе – ни парламенты (высшие суды, часто блокирующие королевские эдикты), ни принцы, ни крадинал де Рец, ни сам Мазарини – не наделяла народ реальной властью. Публика могла аплодировать или свистеть, но она не принимала участия в спектакле. Эта роль была приписана ей в эпоху Возрождения, когда репутация – доброе имя и умение производить впечатление – стала важной чертой придворной политики и фигуранты научились обращаться к зрителям. Показать, что плебеи презирают твоего противника, было одним из способов одержать над ним верх[44].
В пользу этого аргумента говорит многое. Подчеркивая архаичные черты политики Старого режима, он не ввергает в анахронизм – желание счесть любое проявление неудовольствия знаком грядущей Революции. С его помощью также можно соотнести стихотворения с широким политическим контекстом, вместо того чтобы рассматривать их как самостоятельные смысловые единицы.
Но нужно помнить, что Фронда хорошенько встряхнула французскую монархию в то время, когда британская монархия была свержена в ходе революции. Кроме того, ситуация на 1749 год сильно отличалась от ситуации 1648-го. Куда больше образованного населения стало стремиться к тому, чтобы их протесты были услышаны. Маркиз д’Аржансон, хорошо информированный о поведении короля, отмечал, что Людовик XV был крайне чувствителен к тому, что говорили парижане о нем, его фаворитках и его министрах. Король внимательно следил за парижскими «on dits» и «mauvais propos» (сплетнями и злословием) через постоянные отчеты генерала-лейтенанта полиции (Беррье) и министра Парижского департамента – сначала Морепа, а потом – графа д’Аржансона, брата маркиза. В эти отчеты входило много поэтических произведений и песен, из которых некоторые служили для развлечения, но многие воспринимались серьезно. «Мой брат… убивает себя, стараясь шпионить за Парижем, который столько значит для короля, – написал маркиз в своем дневнике в декабре 1749 года. – Нужно знать все, что люди говорят, и все, что они делают»[45].
Чувствительность короля к мнению парижан давала большую власть министру, предоставляющему информацию, что доказывает и попытка Морепа унизить Помпадур и графа д’Аржансона, предоставив Людовику море сатирических стихотворений. Но и другие министры пользовались этой стратегией, каждый для своих целей. В феврале 1749 года маркиз д’Аржансон отметил, что все ведущие фигуры в правительстве – «триумвират» из его брата, Морепа и Машоля д’Арнувиля, генерального контролера финансов, – использовали стихи, чтобы манипулировать королем: «С помощью этих песен и сатирических стихотворений триумвират показывал ему, что он позорит себя, что его народ презирает его, что иностранцы смеются над ним»[46]. Но подобная стратегия говорит о том, что политика не сводилась к играм двора. Она открывает новое измерение борьбы за власть в Версале: отношения короля с французским народом, одобрение широкой общественности, взгляд на вещи извне узкого круга и его влияние на ход событий.