Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Живой Довлатов, при тотальном литературном остракизме, прозревал свою ежеминутную востребованность, изнывал по читателю. По массовому, всесоюзному. Но вышло так, что не Довлатов нашел своего читателя, а читатель нашел Довлатова. И стал он супервостребованным писателем. И до сих пор. Любим и популярен и остро современен. В этом — тайна Довлатова. Некая магия, волшебство его «простой проходной» прозы. Да, элегантная стилистическая простота текстов. Но попробуйте быстро пробежать по ним — ничего не выйдет. Торопясь, не смакуя — спотыкнешься о каждое — каждое! — имеющее свой вес и знающее свое единственное место слово. Овеянное к тому же собственным лексическим пространством. Ни одного — бездельного, затасканного, проходного. И подражать ему — такому вроде популяристу — совершенно невозможно. Как невозможно его раскумиренную прозу превратить в китч — здесь ты, Володя, неправ. Это не китч — это ликующий, упоенный, захлебный читательский востреб. Довлатов — словесный пурист и воскрешатель — уникален, конечно. Вот так, с четвертьвековым опозданием, полюбила его прозу. Действует феномен Довлатова, что продолжает, как бес, носиться над временем. Довлатов всех опередил, но не всех заменил. И за ним не дует. Пока что.
Владимир СОЛОВЬЕВ. Вот вам живой пример наших, как лжесоавторов, разногласий. Хорошо еще, что без рукоприкладства. А о феномене Довлатова можем судить даже по личному опыту с нашим пятикнижием. Одно время по востребованности читателем вперед вырвался «Бродский», но сейчас снова пошел в обгон «Довлатов» — несколько разных изданий, а на недавней книжной выставке в ВДНХ именно «Довлатова» много спрашивали — больше, чем остальные книжки нашего сериала.
Зоя МЕЖИРОВА. Что поразительно в вашем пятитомнике, так это его разножанровость, диалогизм, полифоничность, многоголосица…
Владимир СОЛОВЬЕВ. Разноголосица. Разные голоса нам с Леной важнее, чем много голосов. Самый частый гость в этом сериале — Зоя Межирова, которая представлена в разных жанрах — как поэт, как эссеист и как переводчик. Опять-таки простите за перебив, но отмечаю это с благодарностью.
Зоя МЕЖИРОВА. Да, разноголосица. Включая голоса тех, с кем вы не согласны. Ведь вы с Леной могли ограничиться собственными воспоминаниями о том же Бродском, или Окуджаве, или Эфросе, помноженными на блестящий анализ, коего каждый из вас мастер, но вы привлекаете еще разножанровый материал. И это вдобавок к редчайшим, впервые публикуемым фоткам героев вашего пятитомника. Помимо мемуарных всплесков памяти, вы даете слово вашим персонажам в самом что ни на есть прямом, неопровержимом смысле слова. Начиная с первой книги «Быть Сергеем Довлатовым. Трагедия веселого человека». Я помню, Володя, одно из ваших первых о нем эссе так и называлось «Довлатов на автоответчике» — его доподлинные сообщения на вашем автоответчике и ваш к ним расширенный комментарий. Читателей это поразило тогда, как прием, а вы превратили прием в принцип, который подтвердили в той же книге рассказом «Уничтоженные письма Довлатова». Сюжет фантазийный, но письма настоящие. Как вам удалось их восстановить, считай, из пепла, коли адресат их уничтожила?
Владимир СОЛОВЬЕВ. Запросто! Это было еще в Москве. Я тогда писал докуроман, частично он реализовался в «Записки скорпиона», там была большая глава «Эпистолярий», вот я у всех и клянчил письма. Юнна Мориц, с которой мы тогда тесно дружили, вручила мне пачку писем Довлатова из Питера — ни письмам, ни их автору она не придавала никакого значения. Я их скопировал, а потом с трудом вернул ей — ни в какую не хотела брать: «Зачем они мне?» А потом — с ее слов — уничтожила.
Зоя МЕЖИРОВА. Очень содержательные, образные и неожиданные письма, раскрывающие личность писателя с неожиданной стороны. А вдобавок комментарии вдовы — Елены Довлатовой, в тесном сотрудничестве с которой вы создали этот уникальный том о вашем друге. А сколько писем в других книгах этой линейки: Евтушенко, Бродского, Окуджавы, Искандера, Слуцкого, Рейна, Юнны Мориц и Тани Бек. Или вы выступаете первопечатником стихов ваших героев — дружеские послания вам того же Бродского или Кушнера. Думаю, этот том о Бродском в вашем сериале не только самый весомый — килограмма на полтора, наверное, потянет, но и самый значительный по содержанию. Тем более он содержит не только мемуары и аналитику, но и прозу: «Post mortem», запретно-заветный роман о Бродском, очень смелый, новаторский по форме. В следующих книгах — «Не только Евтушенко», «Высоцкий и другие. Памяти живых и мертвых» и, наконец, в заключительной «Путешествие из Петербурга в Нью-Йорк» вы еще более, что ли, энергично пользуетесь этим приемом, сочетая аналитику, мемуаристику и художку. Что это вам дает? Я догадываюсь, зачем вам это смешение жанров — это скорее вопрос от имени читателей, чем мой личный.
Владимир СОЛОВЬЕВ. У вас тут, Зоя, не один вопрос, а враз несколько, один интереснее другого. Ну, прежде всего, хочу уточнить — я скорее мнемозинист, чем мемуарист, потому что работаю не с воспоминаниями, а с памятью. То есть спускаюсь в подвал моей памяти, извлекая на свет божий затаившееся там подсознание. Пушкин не совсем прав — «Усладить его страданья Мнемозина притекла». Когда как. Когда усладить, а когда разбередить, хотя к семитомнику Пруста был бы хороший эпиграф, да? Как кому. Мои разборки с Мнемозиной довольно болезненные, однако художественно, полагаю, результативные. Вот кто лежит на пресловутой кушетке — не я, а моя капризная, своевольная память, а я — в качестве ее психоаналитика. Недаром у моей книги «Записки скорпиона» подзаголовок «Роман с памятью», а слово «роман» — в обоих смыслах.
Зоя МЕЖИРОВА. Разборки с Мнемозиной — может быть, так назвать наш триалог? Вспоминая, вы бьетесь —…на пороге / как бы двойного бытия. Потому что подсознание — глубинный колодец, откуда черпаете — да, да, — даже забытое… Мнемозина именно там. А воспоминания — это уже что-то вроде шлейфа Мнемозины, шлейфа памяти — здесь, в нашей реальности. Шлейф ведь продолжение чего-то… В дивном языке, в самом звучании слова вос-по-ми-на-ни-я — продленность и пластика этого шлейфа. Вос-по: чуть заминка, переминание с ноги на ногу — перед Бездной. А дальше — сам шлейф, уже развевающийся в прыжке над нею.
Владимир СОЛОВЬЕВ. Теперь о гостевых отсеках, где я даю слово другим людям, без разницы, согласен я с ними или нет. Больше того, несогласных я предпочитаю согласным. Лена Клепикова — живой пример: на пальцах одной руки можно насчитать вопросы, где у нас с ней согласие, зато конфликты — далее везде и во всем, по любому поводу. Наконец, о беллетристических привнесениях. Лот художества берет глубже, чем мемуар или даже документ. По-любому, прижизненные и посмертные укоры Чехову за «Попрыгунью», где он списал главного героя с Левитана, либо к Прусту, в лирической эпопее которого узнавали реальных людей, что они не фильтровали базар, отвергаю с ходу и следую их примеру, используя реал в качестве кормовой базы для моей прозы: жизненные коллизии кладу в основу сюжетных драйвов, а фигуранты, мои друзья и знакомцы — да, мои модели, натурщики и натурщицы, пусть простят мне живые и мертвые этот утилитарный подход. Пишу с натуры, пусть натуру и искажаю — тоже мое неотъемлемое авторское право. По Спинозе: natura naturans & natura naturata. Я люблю ссылаться на это определение, прошу прощения за повтор. Понятно, я приверженец первого принципа, у меня не арийское объективистское, а иудейское субъективное восприятие натуры — не сотворенная, а творящая природа. По противоположности. А началось это совмещение беллетристики и мемуаристики не с «Бродского», а еще с первой книги, куда включена повесть «Призрак, кусающий себе локти», герой которой списан с Довлатова и легко узнаваем, а теперь еще я добавочно помещаю в новых изданиях книги «Перекрестный секс. Рассказ Сергея Довлатова, написанный Владимиром Соловьевым на свой манер». Либо «Сердца четырех» с посвящением Искандеру, Войновичу, Чухонцеву и Икрамову, которые послужили прообразами героев этого «эскиза романа», как указано в жанровом подзаголовке. Да, добираю в прозе, что не смог или не решился сделать в документалистике, в фактографе. Бесстыжая проза, если хотите. Хотя проза здесь особая: докупроза. Еще кратче: faction — неразрывная жанровая спайка fact & fiction. У Капоте есть такой термин: «non-fictional novel». Это идеальное жанровое определение моего романа о Бродском «Post mortem». Сошлюсь на моего если не учителя, то любимца среди моих любимых формалистов — Тынянова, который из литературоведа переквалифицировался в беллетриста: «Взгляд должен быть много глубже, догадка и решимость много больше, и тогда приходит последнее в искусстве — ощущение подлинной правды: так могло быть, так, может быть, было». Все это определяет характер нашего с Леной Клепиковой сериала, эту последнюю книгу включая — многожанровый, многоаспектный, многогранный, голографический, фасеточный, как стрекозиное зрение.