Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зоя МЕЖИРОВА. Вот-вот, как раз об этом. Я верю, что не развлекухи ради, не только для читателя, вам самому интересно, а потом уже и читателю. Но, знаете, не всякое лыко в строку. Интимный угол зрения на героя — то, что я ценю в ваших и Елены Клепиковой портретах с натуры. Но Лена счастливо обходится без некоторых подробностей, когда пишет про Бродского, Евтушенко, Довлатова. А вас, Володя, нет-нет да заносит. Не настаиваю, но мне, как читателю, лучше не знать ни о том, как Фазиль Искандер гонялся с ножом за женой, приревновав ее к Войновичу, ни о любовном треугольнике Бродский — Бобышев — Басманова.
Владимир СОЛОВЬЕВ. Как биографу-портретисту Бродского обойтись без ménage à trois трех «Б», когда его любимая женщина изменяет ему с его близким другом? Дело тут совсем не в пикантных подробностях — что Бродский резал себе вены и гонялся с топором за своим соперником, а в том, что трагическая эта история — кормовая база его потрясающей любовной лирики. Прошу прощения, конечно, за такой меркантильный взгляд, но сошлюсь на князя Петра Вяземского, как будто он это про Бродского сказал: «Сохрани, Боже, ему быть счастливым: с счастием лопнет прекрасная струна его лиры». Или о ревности Искандера. Это важно для понимания всей тогдашней литературно-политической ситуации в стране, потому как ревность эта подменная, переносная, выражаясь опять-таки на психоаналитической фене — путем трансфера. Вот как было дело. Фазиль пошел на компромисс, согласившись на публикацию в «Новом мире» кастрированного «Сандро из Чегема», своего opus magnum, без блистательной главы «Пиры Валтасара», лучший образ Сталина в мировой литературе, тогда как другие писатели, его друзья Войнович, Владимов, Аксенов шли на разрыв с официозом и публиковали «Чонкина», «Верного Руслана», «Ожог» за границей. Фазиль пережил тогда страшную душевную травму, перенеся ее из литературно-политической плоскости в семейную сферу. То есть без всяких на то оснований взревновал жену к человеку, который решился на мужской поступок в иной, гражданской сфере, а он не решился.
Зоя МЕЖИРОВА. Объяснили, но убедить не убедили. А это жуткое описание смерти Довлатова тоже позарез? Зачем вам это? Зачем читателю?
Владимир СОЛОВЬЕВ. Спасибо, Зоя, вы еще деликатно так, эвфемистически выражаетесь, меня жалеючи. Другие мои друзья куда как ругачее и окрысились на меня, не стесняясь в выражениях. Вот выборочно цитирую отклик близкого мне человека, с которым я тесно и плодотворно сотрудничаю в этом пятикнижии на одну из моих юбилейно-антиюбилейных публикаций «Довлатов с третьего этажа»: «…Вы перепутали жанры и вместо оды-апофеоза-хвалы, соответствующих юбилею, написали скрытый пасквиль. Зачем нужно было в это время говорить о причинах смерти? Как вы думаете, прочтя эту статью, стал бы Сергей или Сергей Донатович, как все его теперь величают в Питере, продолжать гулять с вами и Яшей (Сережин пес) по вечерам? Вы же, я знаю, не завистник и не тщеславец, тонкой души человек. Отвергать каноны и рушить кумиры можно и нужно, только надо знать, где и когда. Помните: чувство меры, стиль, ночь, улица, фонарь, аптека. Да-с, Вольдемар, — лажанулись стопудово. Что теперь делать?»
Зоя МЕЖИРОВА. И что вы ответили своему другу, если не секрет?
Владимир СОЛОВЬЕВ. От друзей у меня секретов нет — вы ведь тоже мой друг, Зоя. Как и от читателей. Вот — опять-таки выборочно — мой ответ: «Ну, нисколько не лажанулся — ни стопудово, ни однограммово. Как бы Сережа отреагировал? Я пишу для живых, у мертвецов своих дел предостаточно». Есть, правда, и другие дружеские отклики: «Ты правдорубишь, невзирая на лица, юбилеи, живых и мертвых. Меня это тоже часто шокирует и возмущает. Коли кто назвался или оказался public figure, тот должен быть готов к любой пытке. Тебе не след обращать внимание на вопли и лай: караван «Вл. Ис. Соловьев» должен идти своим путем (иначе он за/потеряется среди литературы)». А Павел Басинский, у которого я стырил посвящение моего большого — 720 страниц! — «Бродского»: «Иосифу Бродскому — с любовью и беспощадностью», выдал мне своего рода индульгенцию, рецензируя мою книгу: «…в целом автор свое сражение с темой выигрывает. А то, что в результате этого сражения пострадали живые и мертвые реальные люди, прежде всего Кушнер и Бродский, так это не беда. Я всегда придерживался простого мнения: если писатель полагает себя вправе, например, убивать своих героев, то визжать по поводу того, что кто-то сделал героем его самого — неблагородно и просто неприлично».
Зоя МЕЖИРОВА. Кстати, о Кушнере. Как и про Искандера, Бродского, Довлатова, вы выдали про него типа складня, диптиха, который тоже, я бы сказала, не в юбилейном жанре ввиду его довольного критического тона.
Владимир СОЛОВЬЕВ. Пусть так. Ну и что? По-любому, «Многоуважаемый шкап…» — не мой жанр, о ком бы ни писал. Сошлюсь на вольнодумца Вольтера: «Я говорю, что думаю, и очень мало озабочен тем, чтобы другие думали, как я».
Елена КЛЕПИКОВА. По мне, так это не просто смешение жанров, а чистая эквилибристика, не в укор тебе буде сказано. В юбилейный жанр ты контрабандой протаскиваешь критику, которую вроде бы опровергаешь, но у читателя остается выбор — принять негатив или позитив? Я про твои кушнеровские, а точнее антикушнеровские эссе, коли ты в них на меня ссылаешься и цитируешь. Думаю, не только у меня такое впечатление: критика Кушнера (олитературенность, вторичность, эпигонство) звучит сильнее, чем ее опровержение. Но что тобою движет, когда ты пишешь эти скандальные, хулиганские, с подколами, антиюбилейные статьи?
Владимир СОЛОВЬЕВ. Как и с Довлатовым, найти место этому насквозь советскому поэту в русской литературе. Это моя прямая обязанность, как историка литературы. Типа того, как, помню, мы со Слуцким в Коктебеле спорили о составе первой пятерки, а потом о первой десятке русских поэтов уж не упомню, каких времен. В первую пятерку наших современников во главе с Бродским и Слуцким Кушнер не входит по определению, а в первую десятку — не знаю. Может, в первую дюжину?
Елена КЛЕПИКОВА. Именно по этой линии к тебе претензии и по Довлатову — что ты попытался в своем эссе «Довлатов с третьего этажа» трезво оценить его достижения в литературе, подрывая тем самым его китчевый культ у фанатов. Нам свойственно недо- или, наоборот, переоценивать своих современников, а на долю Довлатова — утверждаешь ты — выпало и то и другое. Так ли? Живой Довлатов, невидимкой писательствующий на родине пятнадцать лет, никак не мог быть недооценен, ибо был «никто», был неписатель, в лучшем случае — «просто наблюдательный человек». Вся его писательская слава и звездная репутация — посмертные. Что ж, самое время — говорить сейчас о переоценке Довлатова современниками? Трезво смаргиналить его ложноклассическую (как считают его хулители) прозу? Разоблачать довлатовский миф? Еще не время. И, может быть, никогда не придет. Пока наблюдается в нынешней русской литературе явление уникальное, если не прямо феерическое — феномен Довлатова. Точнее — феномен популярности Сергея Довлатова, который — этот феномен — не дает спать спокойно многим, очень многим российским литераторам. Понять их можно — невероятная общенародная слава Довлатова не только не утишилась, не потускла за 26 лет со дня его смерти, а еще и зашкалила. Довлатов умер как раз тогда, когда его впервые узнал массовый русский читатель. И немедленно вслед огромная, как грозовая туча, всероссийская слава его накрыла отечественную литературу. «Он заменил собою всех нас», — писал в отчаянии Валерий Попов. Что реально случилось? Отчего такие переживания? Знакомое роковое революционное действо: кто был никем, стал всем — в полном смысле слова — стал кумиром нации.