Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После чего мэтр Нивель процитировал отцов церкви и пару статей канонического права. В завершение своей речи он обратился к гражданскому истцу, чью роль «с крайним исступлением» играла мадам д’Обре, и пригрозил ей жупелом скандала. Защитник немного опоздал: к тому времени скандал уже успел достичь своей кульминации. Несмотря на репутацию талантливого адвоката, мэтр Нивель допустил множество промахов, но, тем не менее, способствовал повороту в общественном мнении, которое к концу процесса склонилось в пользу Мари-Мадлен. Впрочем, она так и не переменила своей тактики упорного отпирательства. Не уступая ни пяди, маркиза упрямо стояла на своем и ранним утром 15 июля предстала перед судом в последний раз.
— Это ваша исповедь, мадам?
— Не понимаю, о чем вы спрашиваете.
— Я задаю очень простой вопрос: это вы написали данный документ?
Мари-Мадлен на пару секунд задумалась.
— Я и впрямь узнаю свой почерк, - наконец сказала она холодно и лукаво.
— Именно это я и хотел услышать.
— Я писала в горячке. Сотню раз уже повторяла.
Во время трехчасовых прений Мари-Мадлен, как и прежде, все отрицала. Затем, желая припереть ее наконец к стенке, судьи перешли на лицемерный тон:
«Господин первый председатель напомнил о мучительной болезни ее отца, ее нынешнем затруднительном положении и о том, что это, возможно, последнее ее слово. Он призвал ее серьезно задуматься над своим дурным поведением, навлекшим упреки родни и даже тех, кто вместе с нею коснел в разврате...»
Проливая крокодиловы слезы, судьи растолковали, что самым тяжким из ее ужасающих преступлений было вовсе не отравление отца и братьев, а желание отравиться самой. Маркизу промытарили еще полчаса, но она больше ничего не говорила, а только вежливо слушала.
* * *
— Разумеется, я вас оцениваю, однако не осуждаю, - говорит Таня Захарова, наливая бледно-зеленый русский чай - успокаивающую и загадочным образом тонизирующую горячую влагу. - Сама не знаю, как бы я отреагировала на вашем месте - что бы чувствовала., о чем думала... К тому же явления вечно ускользают от нашей трактовки, не так ли?
— X. - невероятно добрый человек. X. говорит, что нетерпеливость - слишком человеческое, слишком естественное качество.
— Но отчаяние... Отчаяние X. и ваше... Вспомнила! У меня есть для вас чрезвычайно любопытная колода таро, погодите...
Она с громким шелестом встает, скрипя половицами, пересекает комнату и выдвигает переполненные ящики. У стены по-прежнему стоит полотно сэра Питера Лели: слегка набеленная красавица с высоким поясом из миндального газа изображает Ириду, лучи света скользят по глянцевитому атласу пышных рукавов, отливающих блеском искусственного жемчуга.
Таня кладет у самовара колоду пестрых, грубо нарисованных фламандских карт. Хемлок рассеянно, наобум вытягивает одну, и это оказывается Смерть.
— Ох! - восклицает Таня.
Но Хемлок так просто не пронять. Даже в детстве она считала людей марионетками, способными внезапно рухнуть посреди представления с механическим грохотом. Она не раз видела, как эти куклы резко падали: вот что называлось «смертью». В темной комнате лежала мать, и над нею жужжала неуместная летняя муха - быть может, далекий генетический потомок той, что залетела сюда в день родов, привлеченная мясным смрадом, и, воз-можно, далеким майским утром отложила в шторах яйца?.. Застрявший в стремени, растерзанный дед подскакивал на кочках, разбрызгивая мозги по плечам. Одна картинка за другой - обильная пища для детских размышлений. Никогда не бывает слишком рано. В Древнем Египте человек готовился к смерти с самого рождения и очень скоро узнавал, что если произнести имя усопшего, тот на пару секунд воскреснет.
— Не следует слепо доверяться картам, - медлительно говорит Таня.
— Да, но следует доверять нашему внутреннему даймону, всегда направляющему наш выбор.
* * *
У него были светлые глаза серого попугая, только без свойственной им жесткости перчаточных пуговиц - столько в нем было нежности. Он обладал очень крепкими для его возраста легкими. Однажды он скажет своим мелодичным женским голосом: «Я отличался такой чувствительностью, что не выносил вида крови и не решался смотреть, как мне делали кровопускание. Я даже упал в обморок, когда при мне перевязывали рану, и с тех пор боялся вновь стать свидетелем этой процедуры». Обладая лишь интеллектуальным мужеством, он рискнул вступить в спор с Лейбницем и завоевал определенный авторитет, но душа его все равно оставалась уязвимой, и втайне он тяготился знаками отличия, которые заслужил своим умом. Он стыдился всего на свете, так как был склонен к смирению, равно как и к насморку. Сомневался в собственном спасении и укорял себя за эти сомнения, считая их смертным грехом, но испытывал блаженство от покаяния и жестокого самоуничижения - вопреки чувствительности, превратившейся в смехотворное, жалкое украшение, и вопреки самим сомнениям. От своей горячо любимой матери он унаследовал слезливое преклонение перед девой Марией, но его волнение никогда не перерастало в экстаз. Он был весьма ученым доктором Сорбонны и умел подстраивать свою проникновенную образную речь под слушателей. Эдмону Пиро, родившемуся в семье богатых бордоских купцов, уже стукнуло сорок пять, когда первый председатель поручил ему сопровождать Мари-Мадлен в последние минуты ее жизни.
— Ради общественного блага, - сказал Ламуаньон, - мы заинтересованы в том, чтобы она унесла свои преступления в могилу и заявила, что знает обо всех возможных последствиях, иначе мы сами не сможем их предотвратить, и яды уцелеют даже после ее смерти. Посему, сударь, вы должны растрогать ее черствое сердце и увещеваниями вывести эту мятежную душу на путь спасения.
— Но как я, презренный грешник, справлюсь с задачей, которая под силу лишь гораздо более достойным людям? Сударь, позвольте мне отказаться.
— Боюсь, вы не вправе так поступить, ибо сам архиепископ Парижа вновь обратил мое внимание на ваши заслуги, которыми я всегда восхищался.
Охваченному страхом аббату Пиро пришлось подчиниться, и председатель остался доволен, хоть и не предполагал, что выбор его напрямую продиктован духовенством, разработавшим четкий план, как прекратить нападки маркизы на Пеннотье. Ламуаньон просто вытянул карту, которую ему ловко подсунули.
Горячо помолившись деве Марии, аббат Пиро отправился к отцу де Шевинье - ораторианцу, который доселе поддерживал (или пытался поддерживать) арестантку, и тот отвел Пиро к ней. Дело было утром, по окончании последнего допроса Мари-Мадлен. Обоих священников впустили в Консьержери, они поднялись по крутой винтообразной лестнице на башню Монтгомери и миновали закуток тюремщиков.
Поначалу ослепнув от яркого дневного света, Эдмон Пиро, наконец, увидел в кресле крошечную маркизу, которую расчесывала частым гребнем Дюбю. Он представлял арестантку совсем иначе - сфинксом с горящим взором или мрачной амазонкой. Но от этой хрупкости сердце его растаяло. Она встала и с распущенными волосами шагнула навстречу посетителям.