Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Надзиратели были здесь поспокойнее да повежливее, но к ним прикомандировали Барбье, чтобы он следил за маркизой и впредь. Служанка Дюбю оказалась толстой усатой брюнеткой - незлобивой дочерью палача и матерью внебрачного ребенка, которого она отдала на попечение крестной в Дране.
После кошмарного переезда из Льежа в Париж тюремная камера башни Монтгомери показалась чуть ли не безмятежной гаванью. Первые два дня Мари-Мадлен проспала, а затем, утолив жажду, решила вновь написать Пеннотье.
«От своего друга[167]я узнала, что вы намереваетесь помочь в моем деле, и я уверяю вас, что щедро отблагодарю за все оказанные услуги. Посему, милостивый государь, ежели вы и впрямь намерены это сделать, прошу вас не терять ни секунды и обсудить со всеми заинтересованными лицами, каким образом вы собираетесь уладить эти вопросы. Полагаю, вам пока не следует показываться на людях, но ваши друзья должны знать, где вы находитесь, ибо советник весьма настойчиво допрашивал меня о вас в Мезьере».
Мари-Мадлен горячо посоветовала ему заручиться молчанием Элизабет де Сент-Круа, или, как она ее величала, «бернардинской вдовы». Маркиза выбрала весьма ненадежную тактику, цель которой она могла бы объяснить разве что на смертном одре: скорее всего, у Мари-Мадлен просто помутился рассудок, раз она передавала эти письма Барбье, даже после того как были перехвачены письма, адресованные Терии. Поведение маркизы казалось со стороны совершенно ребяческим: однажды она вслух удивилась тому, что старый шевалье дю Ге, страдавший от колик после съеденного пирога, тем не менее выжил, а в другой раз пожелала развеять скуку игрой в пикет.
Письма, переданные Барбье судьям, усилили подозрения насчет Пеннотье, и общественное мнение тоже обратилось против него. Слишком стремительный взлет Пеннотье вызывал неприязнь у многих - как в народе, так и среди знати, но особую ненависть возбудило его назначение на должность сборщика церковных податей. О судьбе Пеннотье заключали пари: с одной стороны, расползались лживые слухи, а с другой, за него вступались влиятельнейшие друзья. Враждебность переросла в ярость, когда Мари Воссер, вдова Аннивеля де Сен-Лорана, обвинила Пеннотье в отравлении своего предшественника с целью получения этого весьма доходного места.
15 июня Пеннотье как раз писал одному из своих родственников, когда ворвалась полиция. Испуганный Пеннотье попытался съесть письмо, и после его окончательного оправдания данный поступок остался единственным подозрительным пунктом, который выдвинуло обвинение.
Пеннотье умело защищался, хоть это было непросто, учитывая, что его имя уже прочно ассоциировалась с маркизой де Бренвилье. В тот год весь город лихорадило: открыто заговорили о колдовстве, ядах и похищениях детей, убиваемых по приказу знатных дам. Эти слухи уже вызвали беспорядки, мятежи и насилие в некоторых густонаселенных кварталах. Смешалось в кучу все - чародейство, отравления, богатство Пеннотье... «Это вредно с военной точки зрения», - писала мадам де Севинье намекая на Голландию.
Доводы Пеннотье были безукоризненны. В ответ на распространяемые Мари Воссер клеветнические памфлеты он напечатал брошюру, где привел доказательства своей невиновности. Он столь блестяще опроверг факты, на которых пытались построить обвинение его враги, что тем пришлось укрываться за демагогическими разглагольствованиями, разрушавшими их собственную аргументацию. Пеннотье ловко выкрутился и после оправдания даже вернулся на свой высокий пост, но полностью отмыться так и не сумел: давнее знакомство с Сент-Круа давало повод для издевок и сатирических песенок, народ ворчал, что Пеннотье просто откупился от судей, ну а знать высмеивала его непомерное хлебосольство.
Успокаивающее однообразие бесцветных дней. Каждое утро в шесть одну пару охранников сменяла другая, Дюбю вставала с груды соломы и разжигала огонь, а затем помогала маркизе одеться за кожаной ширмой и старательно ее причесывала. Нередко Мари-Мадлен раскладывала пасьянс, пока сборщики дров таскали хворост, водонос наполнял большой кувшин, а лакей опорожнял стульчак и менял свечи. Около девяти консьерж приносил завтрак маркизе и тюремщикам. Она ела куриный бульон, отварную говядину и хлеб с маслом, а в постные дни - рыбу и вареные яйца с горчицей. Тем временем Дюбю застилала постель, отряхивала от пыли одежду, штопала чулки. Арестантка садилась у окна и читала, если какая-нибудь добрая душа передавала ей книгу, а в остальное время бездельничала, сложив руки на коленях и следя за полетом птиц: тогда глаза ее принимали цвет неба. Все внимание Мари-Мадлен поглощали бегущие облака, вертлявые флюгеры и пелена весенних дождей. Она пыталась перевоплотиться в них и в такие минуты напоминала не то святую с витража, не то падшего ангела Около часа приносили обед, Дюбю застилала стол большой дерюжной скатертью, расставляла оловянную тарелку, бокал и глазурованный кувшин. Обычно подавали какой-нибудь мясной суп, хлебную похлебку или горох с салом. После полудня время тянулось медленно. Наконец Мари-Мадлен вызывали на слушание дела, которое с конца апреля рассматривалось в судах Большой палаты и Ла-Турнеля, объединенных под председательством Ламуаньона. Обратно ее приводили уже вечером - бледную, но несломленную. Она без единого слова ела щи, которые Дюбю прятала в тепло. В соседнем закутке на пол падали игральные кости, слышались смех и брань, иногда переговоры через окошко. В десять часов Дюбю раздевала Мари-Мадлен, та ложилась и почти мгновенно засыпала.
Слушание растянулось аж на двадцать два заседания. Теперь уже спокойная, выпрямленная и похудевшая под вытертой парчой Мари-Мадлен проявила такую стойкость, что судьи даже опешили. Твердым, горделивым голосом она с дерзкой учтивостью отрицала все пункты обвинения, словно за нее отвечала все та же незнакомка. При этом Мари-Мадлен не спускала глаз с зазубрины на переднем зубе председателя Ламуаньона. Темные дубовые перила, казалось, разрезали членов суда надвое, толстые каменные стены потели, крест чернел, и косо ложился усеянный блестками пыли свет. Зная, что истина - часть речи, обойденная молчанием, Мари-Мадлен старалась не говорить лишнего, но внезапно увлекалась длинными монологами, приближавшими ее крах. Так называемая исповедь вызвала скандал. В три погибели согнувшись над бумагой, секретарь записывал впопыхах, резко скрипя пером:
«Это вызвало большие разногласия, и возник спор о том, позволительно ли допрашивать ее о столь своеобразных преступлениях, как содомия и кровосмешение, которые в данном случае подлежат лишь исповеди, а потому их, по-видимому, должно хранить в великом секрете: одни высказались за, другие же против данного решения.
Посовещавшись с докторами богословия, господин де Паллюо выяснил, что при невольном обнаружении исповеди ее необходимо сжечь, во избежание совершения, по мнению некоторых, смертного греха...»
Судьи долго и запальчиво спорили, цитируя даже послание святого Льва[168]. На допросе маркиза сказала, что не собиралась исповедоваться и к тому же незнакома со священником или монахом, которому могла бы довериться. Ораторы повторяли одно и то же до тошноты, так что противоречия и возражения сплетались в причудливую гирлянду. В конце концов, несмотря на протесты защиты, судьи постановили, что имеют право прочитать документ (что они, впрочем, уже без стеснения сделали).