Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я предложил Эвелин поехать вместе и она уцепилась за предложение, как паук.
Дом, в котором мы остановились, на самом деле принадлежал Тиму Прайсу, почему-то у Эвелин были ключи от него, но в этом одуревшем состоянии я не стал требовать объяснений.
Дом Прайса находился в восточном Хемптонсе, у самой воды. В нем было четыре этажа и множество двухскатных крыш, все это связывала лестница из гальванизированной стали, и поначалу мне показалось, что в нем господствовали юго-западные мотивы, но это оказалось не так. Кухня в тысячу квадратных футов имела чисто минималистский дизайн; по одной стене располагалось все: две огромных плиты, массивный буфет, морозильная камера в человеческий рост, трехдверный холодильник. Стойка ручной работы из нержавеющей стали разделяла кухню на три отдельных части. В четырех из девяти ванных комнатах были картины «trompe l'oeil»[41], а в пяти из них над раковинами висели античные головы баранов, вода лилась из их ртов. Все раковины, ванные и душевые были сделаны из старинного мрамора, полы — из мелкой мраморной мозаики. В основной ванной комнате в стенной альков был встроен телевизор. В каждой комнате была стереосистема. В доме имелось также двенадцать напольных ламп от Frank Lloyd Wright, четырнадцать клубных стульев от Josef Heffermann, две стены от пола до потолка были забиты видеокассетами в стеклянных шкафах, еще одна была заставлена компакт-дисками. В главном холле висела люстра от Eric Schmidt, под ней была вешалка для шляп в форме стального лося (Atomic Ironworks), сделанная неизвестным мне молодым скульптором. В комнате, расположенной рядом с кухней, стоял круглый русский обеденный стол девятнадцатого века, но стульев не было. Повсюду на стенах висели отвратительные фотографии Синди Шерман. Имелся там и спортзал. Кроме того, там было восемь гигантских шкафов-гардеробов, пять видеомагнитофонов, обеденный стол Noguci из стекла и орехового дерева, а в холле столик от Marc Shaffer и факсовый аппарат. В главной спальне, рядом со скамейкой эпохи Людовика XVI стояло фигурно выстриженное дерево. Над одним из мраморных каминов висела картина Эрика Фишля. Был там и теннисный корт. Имелись две сауны, а в домике для гостей, расположенном возле бассейна с черным дном, находилась ванна-джакузи. Кое-где стояли странные каменные колонны. Я и в самом деле старался, чтобы в те недели, когда мы были там, все получилось бы как можно лучше. Мы с Эвелин катались на велосипедах, ездили верхом и играли в теннис. Обсуждали поездку на юг Франции или в Шотландию; говорили о том, чтобы проехать по Германии и посетить малоизвестные оперные театры. Мы занимались виндсерфингом. Говорили исключительно о романтических вещах: о том, как освещается восточный Лонг Айленд, о восходе луны над холмами в лесистой части Вирджинии. Мы вместе купались в больших мраморных ваннах. Завтракали в постели, свернувшись под кашемировыми одеялами после того, как я разливал импортный кофе из кофейника Melior в чашки Hermes. Я будил ее свежими цветами. Я прятал записки в ее сумочке от Louis Vuitton перед тем, как она уезжала на еженедельный массаж лица в Манхэттен. Я купил ей маленького черного щенка чау-чау, которого она назвала Нутрасвит[42]и кормила диетическими шоколадными трюфелями. Я читал вслух длинные отрывки из «Доктора Живаго» и «Прощай, оружие!» (мое любимое произведение Хемингуэя). В городе я брал напрокат фильмы, которых не было у Прайса, в основном комедии тридцатых годов, и мы смотрели их на одном из видеомагнитофонов. Нашим любимым фильмом стали «Римские Каникулы», мы посмотрели его дважды. Мы слушали Фрэнка Синатру (только записи пятидесятых годов) и «После полуночи» Ната Кинга Коула, это было у Тима на компакт-дисках. Я купил ей дорогое белье, которое она иногда надевала.
Поздно вечером, искупавшись голыми в океане, мы, дрожа, заходили в дом, обернувшись огромными полотенцами от Ralph Lauren, делали омлеты и лапшу с трюфелями, грибами порчини и оливковым маслом; суфле с грушами-пашот и фруктовые салаты с корицей, жарили поленту с перченым лососем, готовили яблочный и ягодный шербеты, ставили на стол маскарпоне, красную фасоль с рисом, завернутую в салат-ромен, вазочки с соусом сальса, ската, тушеного в бальзамическом уксусе, острый томатный суп, ризотто со свеклой, лаймом, спаржей и мятой; мы пили лимонад, шампанское или хорошо выдержанное Chateau Margaux. Но вскоре мы перестали вместе заниматься со штангами и плавать в бассейне, а Эвелин ела одни диетические шоколадные трюфеля, которые не ел Нутрасвит, и жаловалась на лишний вес, которого у нее не было. Иногда по ночам я бродил по пляжу, выкапывал крохотных крабов и ел песок — это случалось глубоко ночью, когда небо было таким чистым, что можно было видеть всю солнечную система, и песок, освещенный ей, казался лунным. Я даже притащил в дом с пляжа медузу и ранним утром, перед рассветом, когда Эвелин спала, приготовил ее в микроволновой печи, скормив остатки чау-чау.
Потягивая бурбон, а потом шампанское из высоких стаканов с выгравированными на них кактусами, которые Эвелин расставляла на глиняных подносах, размешивая в них малиновый сироп мешалкой в форме перца-халапеньо из папье-маше, я лежал рядом, воображая, что убиваю кого-то лыжной палкой Allsop Racer или смотрел на старинный флюгер, висящий над камином, размышляя, можно ли им проткнуть человека, или, вне зависимости от того, была ли Эвелин в комнате или нет, жаловался, что надо было заказать столик в «Dick Loudon's Stratford Inn».
Вскоре Эвелин стала говорить только о водных процедурах и о пластической хирургии, а потом наняла массажиста, жуткого гомика, который жил по соседству с известным книгоиздателем и открыто заигрывал со мной. За последнюю неделю нашего пребывания в Хемптонсе, Эвелин возвращалась в город трижды: один раз — чтобы сделать маникюр, педикюр и массаж лица, второй раз — на персональную тренировку у Стефани Херман, и в третий раз — чтобы встретиться со своим астрологом.
— Зачем лететь на вертолете? — шепотом спросил я.
— А что ты предлагаешь? — завопила она, запихивая себе в рот еще один диетический трюфель. — Может, мне «Вольво» арендовать?
Пока она отсутствовала, я блевал (ради самого процесса) в грубые терракотовые вазы, выставленные по периметру внутреннего дворика или с жутким массажистом ездил в город купить бритвенных лезвий. По ночам я ставил Эвелин на голову светильник от Jerry Kott из искусственного бетона и алюминиевой проволоки, но после гальциона она спала мертвым сном и не стряхивала его, и я смеялся, глядя, как светильник вздымается, когда она глубоко вдыхает, но вскоре это стало меня печалить, и я перестал ставить его ей на голову.
Ничто не могло смягчить меня. Вскоре все стало казаться скучным: очередной рассвет, жизни героев, влюбленности, войны, открытия, которые люди делали насчет друг друга. Единственное, что мне не наскучило, — это мысль о том, как много денег сделал Тим Прайс, и все же со временем наскучило и это. Во мне не было ясных эмоций, только алчность и, кажется, безграничное отвращение. Я обладал всеми свойствами человеческого существа — плотью, кровью, кожей, волосами, — но разрушение моей личности зашло так далеко, что способность к обычному состраданию исчезла, — я намеренно медленно уничтожил ее. Я был просто подделкой, грубой копией человеческого существа, функционировал лишь слабый кусочек моего мозга. Происходило что-то ужасное, но я не мог понять, что именно и почему происходит. Утешал меня лишь звук льда, брошенного в стакан с J&B. В конце концов, я утопил чау-чау. Эвелин по ней не скучала; она даже не заметила ее пропажи, даже когда я кинул ее в огромный морозильник, завернув ее в свитер из Bergdorf Goodman. Нам нужно было уехать из Хемптонса, потому что я начал ловить себя на том, что предрассветными часами я стоял возле нашей кровати, стиснув в кулаке нож для колки льда, и ждал, когда Эвелин откроет глаза. Однажды утром за завтраком она поддержала мое предложение и в последнее воскресенье перед Днем Труда мы вернулись на вертолете в Манхэттен.