Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С другой стороны, сохраняя свойственное Луке стремление поддержать опустившихся на «дно» людей хотя бы словом утешения, Рулёв, и в этом его принципиальное отличие от деда Лыскова, придерживается сатинской идеи неустранимого человеческого достоинства. «В этом совхозе, – объявляет Рулёв, – будет республика гордых людей. Я сделаю из вас людей, тунеядцы» (Сатин: «Чело-век! Это – великолепно! Это звучит… гордо!»).
С образом Сатина связаны персонажи и других произведений Куваева, не только «Правил бегства». Один из героев «Территории» Валька Карзубин, например, испытывает тягу к «непонятным, редким словам». Сатин, как помним, – любитель лексических диковин, произносимых просто для украшения речи: «органон», «сикамбр», «трансцендентальный», «Гибралтар». Будто подхватывая последнее слово, выражающее у Сатина восторг (вызванный тем, что Васька Пепел дал ему двугривенный на опохмел), Валька Карзубин выражает свое преклонение перед лыжным мастерством Гурина посредством испаноязычной топонимики: «Гвадалквивир! Силен! – с неприкрытым восхищением сказал Валька Карзубин» (из-за того, что несчастная буква «ё» давным-давно подвергается жесточайшим репрессиям, мы, к сожалению, не знаем, что означает второе слово в этой цитате: то ли сатироподобное мифологическое существо, то ли краткую форму прилагательного «сильный»).
Уже во время первого появления на страницах «Территории», случившегося задолго до показательных горнолыжных выступлений Гурина, Карзубин предстаёт в качестве носителя необычных речевых привычек. Когда вернувшийся из экспедиции Баклаков приходит ночевать в «барак-на-косе», удивительно напоминающий по антуражу ночлежку Костылёва, там как раз дежурит Карзубин. Беседуя с вновь прибывшим постояльцем, он щедро пересыпает свою речь экзотизмами и варваризмами: «Хойте вир хабен зоннтаг», «Кардинально!», «Монтаньяры!», «Лорелея!», «Муций Сцевола!», «Хронометрия!».
Возвращаясь к «Правилам бегства», отметим, что интертекстуальный слой, образованный в романе отсылками к пьесе «На дне», соотносится не только с делами и словами Сатина, но и с привычками и жизненными историями других персонажей. Например, неосуществлённое самоубийство Лошака можно рассматривать как подправленную версию судьбы Актёра. Сделать роковой шаг Лошаку, потерявшему кисти и стопы по причине пристрастия к алкоголю, помешала благодарность за ту воображаемую лечебницу, что воздвиг для него Рулёв (аналогичное учреждение, «построенное» Лукой для Актёра, оказалось, увы, полностью фантомным). Своё решение отказаться от рокового шага Лошак объясняет Возмищеву так: «Хотел задавиться-повеситься. Лежал и обдумывал, как выйду, как верёвку достану, как зубами петлю завяжу. Обдумал. Стал обдумывать, кому какие слова напишу на прощанье и кому это дело доверю. Без последнего слова такому, как я, из мира уйти страшно. Значит, чтобы совсем тебя не было. И вот пока обдумывал я эти слова, понял, что вешаться мне невозможно. Как я могу ему, – Лошак сказал это шёпотом и мотнул головой в ту сторону, где вроде бы должен был находиться Рулёв, – как я могу ему на совесть положить такой камень? Ночами, ночами обсуждал я такую мысль. Эх, ночами! Жил я последней свиньёй. Он хотел из меня человека сделать. Так буду я человеком!»
Поручик, хоть и не похож по своему духовному складу на горьковского Барона, иногда говорит фразами, словно бы взятыми у того напрокат. Вот Барон вспоминает о былой роскошной жизни, полной удовольствия и бытовых удобств: «Жили и лучше… да! Я… бывало… проснусь утром и, лёжа в постели, кофе пью… кофе! – со сливками… да!» С этими ностальгическими вздохами по утраченной идиллии перекликаются слова Поручика, унюхавшего аромат возмищевского кофе. «Хороший кофе варят в Вене, – сообщил Поручик. – Когда я был в оккупационной администрации, хозяйка квартиры фрау Луиза каждое утро приносила мне в комнату кофейник с двумя чашками кофе. И сливки. В отдельной посуде. Настоящий китайский фарфор».
Вампиловский слой. Куваев и Вампилов не были знакомы, жили в разных городах, получили разное образование – естественнонаучное и гуманитарное, но тем не менее сближение их личностей и судеб напрашивается само собой (некоторые относящиеся сюда параллели уже были отмечены в главе «Хэм, Джек и другие родственники»). Начнём с того, что они почти ровесники. Конечно, тот факт, что Куваев, родившийся в 1934-м, на три года старше Вампилова, сбрасывать со счетов нельзя. И всё же Великая Отечественная война, проехавшись тяжёлым катком по жизни всех советских людей, превратила тех, кто пережил её несовершеннолетним, в представителей одного, особого поколения, имеющего внутри себя определённую градацию, но претендующего на целостность и единство.
Кроме такого универсального поколенческого маркера, как война, в судьбе Куваева и Вампилова обнаруживаются достаточно важные совпадения частного порядка. У обоих писателей матери учительствовали в сельских школах, в случае необходимости принимаясь за «непрофильные» предметы – от математики и труда до иностранных языков и биологии. Именно с господством школьного канона преподавания литературы в детские годы Куваева и Вампилова, ещё не шагнувших во взрослую жизнь, во многом связана «классичность» их прозы и драматургии: читательская диета, состоящая из Пушкина, Гоголя и Тургенева и навязываемая, помимо директивных родительских предпочтений, скудным рационом сельских библиотек, стала основой будущей писательской манеры, свободной от модернистских игр в избыточную оригинальность и стремящейся к максимальной художественной выразительности при минимальном наборе поэтических средств.
Периферийность родных мест Куваева и Вампилова, их провинциальность были тоже своего рода преимуществом, позволившим выработать индивидуальный взгляд на вещи, предполагающий как способность к остранённому созерцанию столичных норм литературного поведения, так и умение всматриваться в то, что Лев Толстой называл «роевым» движением народных масс.
Наконец, хотя параметр этот для того времени ближе к типичным признакам, чем к индивидуальным, семьи Куваева и Вампилова были затронуты политическими репрессиями 1930-х годов. Отец Куваева, как наверняка помнит читатель, был арестован по ложному доносу, инкриминировавшему, скорее всего, «вредительство» на железнодорожном транспорте, но, к счастью, спустя некоторое время был отпущен на свободу. К отцу Вампилова советская репрессивная система была, к сожалению, не так благосклонна. В начале 1938 года ему предъявят абсолютно надуманное обвинение в принадлежности к «панмонгольской» диверсионно-повстанческой организации, якобы преследующей своей целью создание «Великой Монголии» – единого государства монголоязычных народов Южной Сибири и Центральной Азии. Несмотря на то что «панмонгольский» проект существовал только в геополитических фантазиях самовозбуждающихся следственных органов, отцу Вампилова, Валентину Никитичу, вынесут смертный приговор, который будет приведён в исполнение весной того же года.
Добавим, что 1937 год, в который Вампилов появился на свет, имеет в массовом сознании ярко выраженный трагедийный и даже сверхъестественный оттенок. С точки зрения критика и публициста Владимира Бондаренко, период 1937–1938 годов необходимо воспринимать как время «мощного пассионарного взрыва», давшего русской культуре огромное количество ярких талантов, в том числе и Александра Вампилова. Для обоснования своей гипотезы Бондаренко привлекает два аргумента – «научный» и «мистический». Первый из них отсылает к Дмитрию Ивановичу Чижевскому, говорившему о небывалой солнечной активности в этот период. Второй принадлежит самому Бондаренко, который полагает, что «неосуществлённая энергия погибших, того же Николая Клюева, Павла Васильева, Осипа Мандельштама, передалась детям 1937 года». Однако при всей своей занимательности данные рассуждения не выходят за пределы доморощенной нумерологии. Если бы Бондаренко внимательней читал Л. Н. Гумилёва, то заметил бы, что периоды пассионарных толчков обусловлены у него не пиком, а спадом солнечной активности (защитные свойства ионосферы в этот момент ослабляются, и жёсткое излучение начинает более интенсивно достигать земной поверхности, вызывая мутации у живых организмов). Что касается аккумуляции энергии безвременно погибших, то, следуя логике Бондаренко, периоды появления талантов всегда должны совпадать с датами величайших катастроф в истории человечества: различных стихийных бедствий, войн, массового террора и геноцида. Будь это действительно так, поколение, скажем, 1941 года многократно превосходило бы по степени одарённости любое другое. В рассуждениях Бондаренко нет, кстати, ничего мистического: столь дорогая его сердцу теория – не что иное, как вульгаризованное применение к историческому процессу закона сохранения энергии.