Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как-то теперь выйдет князь Григорий из тяжелого испытания огнем и осадой? Не сегодня-завтра поляки и тушинцы начнут палить из пушек. У Сапеги и Лисовского тридцать тысяч войска, а у Роща-Долгорукого еле наберется три тысячи. Кто из этих трех тысяч самые надежные, на кого можно в первую очередь положиться? Конечно, на мужиков, на этих двужильных тяглецов, которых лихолетье сделало бездомными и нищими. На них-то он и надеется, они-то и должны спасти монастырь от бедствия и срама. «Бояре — дубы раскидистые, а народишко — прах земли», — говаривал его отец, хозяйственный и хитрый боярин. И сам князь Григорий с младых лет привык видеть всех тяглецов и холопей сквозь эту отцовскую поговорку: уж если они все «прах земли», так и замечать в них ровно нечего. И он их не замечал, как землю, по которой ходил. Но вот эта земля раскрыла перед ним свои недра — и что-то поразило его. Сначала удивил его Федор Шилов (который, как обнаружилось, совсем не «гость торговый», а бывший беглый), а теперь изумили и даже чем-то испугали — Данила Селевин, Петр Слота, Иван Суета и Никон Шилов. За ними воевода увидел и многих других. Он, воевода (об этом самому-то себе сказать можно), главный военачальник, еще и подумать не успел о сохранении целости стен во время боя, а эти тяглецы, никогда не носившие на себе бранных доспехов, уже предугадали это и даже мастеров припасли.
На стольце, покрытом синей с серебром объярью[93], лежала толстая книга «Житие Семеона Дивногорца», раскрытая на первой странице. Воевода видел крупные, изукрашенные золотом и киноварью заставки и заглавные буквы начальных строк: «Благословен бог, иже вся человеки хотяй спасти…» Он давно хотел прочесть эту книгу и сегодня получил ее, по личному повелению самого архимандрита, из «большой шкапы» монастырского книгохранилища. Но читать охоты не было. Он машинально повторял вполголоса: «хотяй спасти, хотяй спасти…» Да, эти люди, эти двужильные тяглецы, могут спасти монастырь.
Перед самим собой опять же можно правду сказать: смекалки у них, — взять хотя бы Федора Шилова, — не меньше, чем у любого военачальника. А знаниям Федора Шилова по ратному делу, ей-ей, может позавидовать любой воевода.
Конечно, в польском стане таких воинов нет. Воевода Долгорукой насмотрелся на польскую знать — чванства да спеси не оберешься, а как вояки — жидки, над слабым да безоружным храбруют. Однако, какими бы они ни были, а их все же тридцать тысяч. Каждый защитник Сергиева града должен бороться против десяти врагов.
И вновь, и опять возвращалась дума воеводы к народу, с которым заперт он в крепостных стенах, и каждый раз его уверенность в воинских качествах осажденных русских людей сливалась со смутным беспокойством, что «людишки возгордятся», почувствуют себя не «прахом», а «солью земли».
Уже было поздно, а воевода все не мог себя заставить лечь в постель. Поглаживая больную ногу, он сидел в кресле, погруженный в нескончаемые думы.
Свет «неугасимой» лампады дробился на золотом венце большой иконы Георгия-победоносца. Воинственный святой, выгнув широкую в позолоченном панцыре грудь, поражал дракона. Под струистым светом нежнорыжие волосы Георгия будто слегка развевались, как живые. Вдруг воевода повернул голову — и изумленно увидел Данилу Селевина, одетого в богатый панцырь, а неподалеку в полном воеводском наряде стоял другой молодец — Иван Суета. И тем же спокойно-гордым взором, что и сегодня на совете, глядел Суета на князя Долгорукого. Оба молодца прошли мимо воеводы, сияя такой могучей и победительной красотой, что Григорий Борисович даже вскрикнул.
«Никак я вздремнул?» — испуганно пробормотал он, протирая глаза.
В ночном воздухе звучно доносилась музыка из польского лагеря. Обычно там играли веселое, плясовое, большей частью мазурки (князь неплохо распознавал иноземные мелодии), а сегодня музыка была гремучая, очень бурная. Переливы труб, гром барабанов и литавр бешеной стаей неслись в ночь. Воевода опять вспомнил о тридцати тысячах неприятельского войска, о своей боязни, чтобы «черны людишки не возгордилися», о своих неладах с соборными старцами, о новых неприятностях, которые наверняка еще будут… Потом с тревогой подумал о кормлении защитников, о запасах в житницах и в погребах — и наконец должен был признаться, что в таком трудном положении еще не бывал никогда. Жизнь показалась ему сложной и запутанной, а сам себе он напомнил зайца, попавшего в тенета.
«Эх, батюшко-царь, Василий Иванович, на неулежное, лихое место послал ты меня!» — горько думал князь, беспокойно ворочаясь на пуховиках.
В день получения князем грамоты на воеводство царь Василий вызвал его к себе, допустил к руке, подарил перстень и сказал, посмеиваясь мутно-желтыми глазками: «Ино послужи, князь, поспешествуй славе престола нашего!» Ох, как-то удастся сохранить эту славу?
Хитрая усмешечка царя Василия и желтенькие его глазки мигнули напоследок в щели между занавесями полога — и все скрылось.
Воевода проснулся от грома, который частыми раскатами рвался над его головой. Вмиг он все понял и скатился с постели: то стреляли польские пушки.
Нахлобучив на голову шлем и еле застегнув охабень, Долгорукой побежал на стены.
Было 3 октября 1608 года. Заря только занималась. С бурого неба падал дождик-брызгун, на берегу пруда космато пылал стог сена.
Едва Долгорукой поднялся на верхний бой, как увидел пушкаря Федора Шилова, который уже распоряжался около большой медной пушки по прозвищу «Змей». От сотрясений пушечного дула, установленного между стенными зубцами, крошился кирпич, и крупная рыжая пыль летела в лицо. За зубцами хоронились стрельцы и палили по оврагу из узких каменных щелей.
Воевода обошел сначала стены верхнего боя. Он видел, как стреляют из пушек скорострельных, полуторных пищалей, из гафуниц и мозжир, из длинных кулеврин, из зажимных и дробовых «замковых» пищалей, из камнеметов.
Обойдя «средний бой», воевода Долгорукой хотел уже подняться на Пятницкую башню, но вдруг кто-то окликнул его. Князь круто обернулся и увидел задыхающегося, в распахнутом, прорванном на плече зипунишке Петра Слоту. Отчаянный взгляд его быстрых черных глаз и лихорадочное движение губ настойчиво требовали, умоляли о чем-то.
— Ась? — крикнул воевода и, поняв, что ему приходится нагнуться к этому рваному тяглецу, заорал еще злее:
— Чего надобно-о-о?
— Беда-а! — закричал ему в ухо Слота. — Ляхи в