Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он «выключил» Свинцова и, вынув оружие, накинул на ствол глушитель. На жутковатом жаргоне профессионалов-чистильщиков это называлось – «принудительная вентиляция головного мозга». Они даже в протоколы такое умудрялись вписывать, за что Герасименко ругал их ругательски. Похоть человеческая к приумножению сущностей неистребима, усмехнулся Гурьев. Вот и слова – простого, ясного и короткого слова «убить» – мы всеми силами избегаем. Гасить. Актировать. Ставить к стенке. В штаб к Духонину. В запевалы. И мы до сих пор не знаем – приходит это в человека извне или сидит в каждом, ожидая своего часа, запускаясь, стартуя, как опухоль. Наверное, всё же внутри. У каждого – внутри. И гоняться за бесами – незачем. Над собой надо работать. Себя укреплять, строить. Химия, чёрт бы её побрал. Проклятая химия.
* * *
Кошёлкин убивался так, словно родную дочь потерял:
— Я ж его в первый список вставил. Я ж вставил, Яков Кириллович?!
— Вставил, дядь Лёш. Всё ты правильно сделал. Ну, не бывает так никогда – чтобы всё идеально, понимаешь? Не бывает.
— Надо было мне с вами. Надо, надо было. Что смотришь?! Сопляки, бракоделы!
— Я созвонился, завтра в школу корреспондент придёт, — тихо произнёс Гурьев. — Будет большая статья и некролог на первой полосе в «Сталиноморской правде». Слышишь, Денис? Про Татьяну – только правду. Прекрасная, нежная, отзывчивая, любила детей, а дети – её. Самая лучшая. Портрет в полстены, почётный караул. Пионерский салют. Понятно? Что и было – кровью смыло. Вот так, Денис.
Шульгин посмотрел на него, покачал головой:
— Бронепоезд.
Именно, подумал Гурьев, именно. Бронепоезд. Можно человека ржавым гвоздём оцарапать, он и умрёт через три дня от заражения крови. А можно так красиво расшлёпать, что триста тридцать лет и три года его доблестной смертью поколения героев будут вдохновляться на подвиги. И для каждого дела свой инструмент надобен. И я надобен. И вы все.
— Так и есть, — он спокойно кивнул. — А что – для тебя это новость?
Бронепоезд, подумал Кошёлкин, поднимая на Гурьева взгляд. Это точно – бронепоезд. Это правильно. Так и надо. Раз есть смерть – пусть тоже работает, тварь. А то – зажралась вон, сволочь, в последнее время. Пускай послужит. Пускай. И опустил в ладони лицо, проговорил глухо:
— Эх, сынки… Сынки.
Татьяну хоронили всем городом, — в школе отменили занятия, дети пришли – все. Гроб на лафете, флотский оркестр, рёв гудков… Городецкий прислал телеграмму – начальник телеграфа сам прибежал, аж руки трясутся: правительственная, Молотов подписал, Калинин. На кладбище гроб внесли на руках. Гурьев не брался – слишком высокий, мешал бы только. В могилу опускали вчетвером – он, Шульгин, Шугаев, Востряков. Даша держала, прижав обеими руками к груди, Близнецов. Речи Гурьев говорить запретил: дела и память – это главное, а болтать – не надо. Не надо. Детей не собралась родить – не вина это, а беда. Просто беда. А память – а память всё-таки будет. Винтовочный залп раскатисто ахнул, вскинув небо над головами людей – выше, ещё выше.
— Она никого не успела по-настоящему полюбить, — прошептала Даша, отдавая Гурьеву Близнецов. — Поэтому всё так случилось. А я должна, обязательно должна!
Он ничего не ответил – кивнул, только подумал: ты всё успеешь, дивушко, всё успеешь. Я позабочусь.
На тризне в школе Гурьев сел рядом с Широковым, налил водки ему и себе, и, когда выпили, сказал – тихо и жёстко:
— Напрасно ты её не любил, Василий. Напрасно. Может, вины твоей в том и нет, а – напрасно. Если бы ты её любил – всё бы было иначе. Понимаешь?
— Понимаю, Яков Кириллович, — Широков сжался, покачал головой. — Вы… Я понимаю, у вас тут дела государственной важности. Но вы… на всё время нашли… И на нас нашли. Как же так? Вы, вообще-то, кто?
— Наставник, — ответил Гурьев. — Наставник – имя моё и служба моя. Здесь и сейчас.
День выдался на редкость холодный – шторм, дождь – не дождь, муть какая-то в воздухе, водяная взвесь, как будто декабрь, а не разгар бабьего лета. Неделю назад, когда хоронили Татьяну, погода была такой, что мысли о чём-нибудь нехорошем просто не помещались в голове. А сейчас… У самого дома Близнецы вдруг сильно завибрировали в руке – очень коротко, но всё же. Очень странно. Ещё страннее выглядела Нина Петровна, почему-то ожидающая снаружи. Что-то случилось, — почему она на меня так смотрит, подумал Гурьев, изображая на лице радость встречи с глубоко симпатичным ему человеком.
— Яков Кириллович, — заговорила Макарова торопливо, взволнованно, едва он успел распахнуть калитку, — к вам тут какой-то… человек приходил. Очень… скользкий какой-то. Всё рвался вас в доме подождать, но я не пустила. Какой-то он уж слишком настырный был… Извините, если я что-то не так сделала. Вы ведь говорили, чтобы никого посторонних без вашего ведома не впускать?
Я не жду гостей, подумал Гурьев. И никто из скользких знакомцев не может, не должен здесь появиться. Если только… На свет примчался. На свет. И на боль. Мотылёк ночной.
— Конечно. А почему вы вдруг засомневались?
— Он… записку показал. От Вас.
— Да? — удивился Гурьев. — А записочку-то он отдал? Или только в своих руках показывал?
— Потому и не пустила, — поджала губы Нина Петровна. — Вы ведь не писали никаких записок, Яков Кириллович? Если бы что срочное, то – позвонили бы, наверное?
— Нина Петровна, Вы – просто чудо, — проникновенно сказал Гурьев. — Совершенно правильно всё Вы сделали. Совершенно. Разумеется, никаких записок я никому не раздавал и не собираюсь. Для того я и существует голосовая телефонная связь. А как он выглядел?
— Скользкий, — подумав, убеждённо заявила Нина Петровна. — До такой степени скользкий, — я даже подумала, что не может у вас быть таких знакомых. Скользкий, сальный какой-то… — Хозяйка передёрнула плечами.
— Правильно сделали, что не пустили, Нина Петровна. У меня, имеются всякие знакомые, конечно, в том числе и весьма скользкие – уж такой я типус, Нина Петровна. Но знакомые – знакомыми, а в дом никого пускать не надо. Не надо. В следующий раз, когда кто-нибудь – неважно, скользкий или шершавый – проявит такие подозрительные желания, шлите его полем-лесом, да так жёстко, как только сможете. Договорились?
— Ну, конечно, Яков Кириллович, — с облегчением проговорила хозяйка и улыбнулась. — Конечно. Ужинать будете? Ой…
Одновременно с возгласом хозяйки Близнецы так задрожали в руке, — Гурьев невольно сжал пальцы, плотнее охватывая ножны-рукоять. Он бросил через плечо взгляд. Да. Ошибки быть не могло.
— Идите в дом, Нина Петровна, — тихо, улыбаясь, произнёс Гурьев, боковым зрением отслеживая незваного гостя, приближающегося к ограде палисадника. — Молиться умеете?