chitay-knigi.com » Разная литература » Венедикт Ерофеев и о Венедикте Ерофееве - Коллектив авторов

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 79 80 81 82 83 84 85 86 87 ... 173
Перейти на страницу:
от дверей…

А когда я опрокинулся, Господь, я сразу отдался мощному потоку грез и ленивой дремоты – о нет! Я лгу опять! Я снова лгу перед лицом Твоим, Господь! это лгу не я, это лжет моя ослабевшая память! – я не сразу отдался потоку, я нащупал в кармане непочатую бутылку кубанской и глотнул из нее раз пять или шесть, – а уж потом, сложа весла, отдался мощному потоку грез и ленивой дремоты… («Орехово-Зуево»).

Граница между сном и явью здесь, как в романтической (или пародийно романтической) повести («Страшное гаданье» А. Бестужева-Марлинского, «Гробовщик» Пушкина), окончательно стирается. Все дальнейшее – пробуждение, страшные события, снова провалы в забытье – можно воспринимать и как сон, и как бред, и как реальность после очередного пробуждения.

Я оглянулся – пассажиры поезда «Москва – Петушки» сидели по своим местам и грязно улыбались. Вот как? Значит, я все еще еду? («Воиново – Усад»). – Тут я совсем почти задремал. Я уронил голову себе на плечи и до Петушков не хотел ее поднимать. Я снова отдался потоку… («Усад – 105‐й километр»). – Что я делал в это мгновение – засыпал или просыпался? Я не знаю, и откуда мне знать? («Омутище – Леоново»).

Парадокс сна во сне, отсутствия границы между сном и реальностью (так похожий на знаменитую бабочку Чжуан-Цзы) обсуждается с тоже невесть откуда появившимся и вылетающим в окно (как нечистая сила у нелюбимого Булгакова) камердинером Петром.

Значит, Петр, если тебе верить, я в том вагоне спал, а в этом проснулся. Так?

– Не знаю. Я сам спал – в этом вагоне.

– Гм. Хорошо. Но почему же ты не встал и меня не разбудил? Почему?

– Да зачем мне было тебя будить! В этом вагоне тебя незачем было будить, потому что ты спал в том. А в том – зачем тебя было будить, если ты в этом сам проснулся («Омутище – Леоново»).

Тихонов, Сатана, Сфинкс, сопливый Митридат, рабочий с колхозницей и четверо неизвестных начиная с этого места окончательно перепутываются в хронотопах Москвы, Петушков, деревни Черкасово, неизвестного подъезда – какого-то трудноопределимого пространства сознания, которое хорошо определял Андрей Белый на примере «Петербурга»:

Подлинное местодействие романа – душа некого не данного в романе лица ‹…›, а действующие лица – мысленные формы, так сказать, недоплывшие до порога сознания.

Поэтому и весь романный быт автор «Петербурга» предлагал считать мозговой игрой.

Начиная с главы «Орехово-Зуево – Крутое» логика движения в реальном пространстве, до поры до времени все-таки сохраняемая, сменяется странным странствием электрички, становящейся похожей на гумилевский «Заблудившийся трамвай».

Где я? Так томно и так тревожно

Сердце мое стучит в ответ:

«Видишь вокзал, на котором можно

В Индию Духа купить билет?»

Вывеска… кровью налитые буквы

Гласят: «Зеленная», – знаю, тут

Вместо капусты и вместо брюквы

Мертвые головы продают. ‹…›

Понял теперь я: наша свобода

Только оттуда бьющий свет,

Люди и тени стоят у входа

В зоологический сад планет.

Поезд все мчался сквозь дождь и черноту. Странно было слышать хлопанье дверей во всех вагонах: оттого странно, что ведь ни в одном вагоне нет ни души… («Омутище – Леоново»). – Я бежал и бежал сквозь вихорь и мрак, срывая двери с петель, я знал, что поезд «Москва – Петушки» летит под откос. Вздымались вагоны – и снова проваливались, как одержимые одурью… И тогда я заметался и крикнул: – О-о-о-о-о! Посто-о-ойте!.. А-а-а-а!.. («Леоново – Петушки»).

Мчащийся в ночи пустой поезд становится символом неизвестно куда несущегося безумного мира.

В фантасмагорической второй части перебор жанровых клише продолжается.

Образ Петушков в первой части (глава «Реутово – Никольское») строится как явное пространство утопии: там ни днем, ни ночью не умолкают птицы, ни зимой, ни летом не отцветает жасмин, небо сливается с землей, волчица воет на звезды и живут любимые – женщина и сын.

Три главы второй части («Орехово-Зуево – Крутое», «Крутое – Воиново», «Воиново – Усад»), напротив, – ироническая антиутопия, в которой на фоне издевательского воспроизведения советских лозунгов и мифов об Октябрьской революции проигрываются и глубинные утопические и антиутопические мотивы – от Телемского аббатства Рабле до города Глупова Щедрина («Кстати, мало кто подозревает, что Веничка очень любил Салтыкова-Щедрина…» – В. Муравьев).

Потом вдруг возникает ироническая мистерия – разговор с Сатаной-искусителем, ведущим себя как склочник-собутыльник.

А раз тяжело, – продолжал Сатана, – смири свой порыв. Смири свой духовный порыв – легче будет.

– Ни за что не смирю.

– Ну и дурак.

– От дурака слышу. ‹…›

И Сатана ушел посрамленный.

Задачки свиноподобного Сфинкса, встречи с княгиней и камердинером Петром, преследующие тракториста Евтюшкина эринии – это уже домашний, российского разлива, сюрреализм, обэриутская галиматья, кажется, более талантливая, чем у самих обэриутов, потому что она иронически отстранена и конструктивно осознана («Любил обэриутов. Я ему еще в начале 60‐х читал перепечатку рассказов Хармса. Ну, Олейникова он всегда любил…» – В. Муравьев).

Встречи с сопливым Митридатом, рабочим и колхозницей, наконец с четырьмя неизвестными – воспроизведение поэтики ужасного (от Откровения Иоанна до обыденного кафкианского кошмара – финал «Петушков» сопоставляют с концовкой «Процесса»).

Философские эссе и стихотворения в прозе, как и положено в этих жанровых опытах, прослаивают весь текст, возникают в самых неожиданных местах, то сжимаясь до междометия-восклицания, то расширяясь до фрагментов, вполне сопоставимых с упомянутыми тургеневскими Senilia, исполненными, однако, как в манере его усредненного лирического стиля, так и в барочной стилистике, где лирика взрывается низкой прозой, а исповедальная интимность превращается в самоистязание.

В этот жанровый ряд при желании можно добавить кулинарный справочник (рецепты коктейлей), эротическую новеллу («Играй, обольстительница! Играй, Клеопатра! Играй, пышнотелая блядь, истомившая сердце поэта!»), повесть о подпольном человеке в духе Достоевского («Все трое подхватили меня под руки и через весь зал – о боль такого позора! через весь зал провели меня и вытолкнули на воздух. Следом за мной чемоданчик с гостинцами; тоже – вытолкнули. Опять – на воздух! О, пустопорожность! О, звериный оскал бытия!»), философский диалог-симпосий «на пире Платона во время чумы» (О. Седакова) и т. п.

Едва ли не каждый персонаж, эпизод, поворот сюжета апеллирует к памяти жанра. Ерофеев с легкостью, весельем, отвагой пробегает по лестнице жанров, берет музыкальный аккорд, в котором минор не является доминантой. Цитаты лишь расцвечивают и подчеркивают эту артистичную жанровую и мотивную игру.

Клеем, скрепляющим всю эту жанровую разноголосицу и стилистическую чересполосицу, является, с одной стороны, герой, с другой, пожалуй, – метод.

При всей внешней простоте и очевидности, герой этот

1 ... 79 80 81 82 83 84 85 86 87 ... 173
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 25 символов.
Комментариев еще нет. Будьте первым.