Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тогда я поцеловала тебя и ушла.
Готова поспорить, ты ничего этого не помнишь. Надеюсь, что не помнишь.
После этого и началось мое падение. Время стало эластичным, как резина. Марихуана и барбитураты затуманили мне мозги и лишили возможности заботиться о чем бы то ни было. Шесть лет я провела в коммунах, в разрисованных школьных автобусах, голосуя на обочинах дорог. И по большей части под кайфом, так что даже не понимала, где нахожусь. Я добралась до Сан-Франциско. Это был эпицентр. Секс. Наркотики. Рок-н-ролл. Я почти ничего не помню до того момента, как однажды выглянула в грязное окно автобуса по пути на митинг и увидела «Космическую иглу».
Только тогда до меня дошло, что мы уже не в Калифорнии.
– Стой! Здесь живет мой ребенок! – закричала я.
Мы остановились перед домом моей матери. Я понимала, что не должна выходить из автобуса, что тебе будет лучше без меня, но я была под кайфом, и мне было плевать.
Я выбралась из автобуса, а за мной облако дыма от марихуаны, которое окутывало меня, защищало. Я подошла к парадной двери и громко постучала. Потом попыталась стоять прямо. Попытка оказалась настолько неудачной, что я не могла удержаться от смеха. Я плохо соображала, и…
Бип-бип…
Сквозь воспоминания Дороти пробивался какой-то шум, возвращая к реальности. Она так глубоко погрузилась в свою историю, что не сразу поняла, что происходит. Сигнал тревоги.
Она вскочила:
– Помогите! Сюда, кто-нибудь! Пожалуйста! Кажется, у нее останавливается сердце. Пожалуйста! Быстрее! Кто-нибудь, спасите мою дочь!
Меня окружает яркий, всепроникающий свет, словно я лежу внутри звезды. Рядом я слышу дыхание Кейт. В воздухе плывет запах лаванды.
– Она здесь… здесь, – говорю я, потрясенная самой мыслью, что мать пришла ко мне.
Я слушаю ее голос, пытаюсь вникнуть в смысл ее слов. Что-то о фотографии, а одно слово – querida– я вообще не поняла. Все это казалось бессмысленным. Просто смесь звуков и пауз. И голос, одновременно забытый и навечно отпечатавшийся в моей душе.
А потом я услышала что-то еще. Звук, казавшийся чужим в этом прекрасном месте. Гудок.
Нет, писк. Как самолет высоко в небе или комар, жужжащий у самого уха.
Потом шаркающий звук. Как от обуви на толстой подошве. Щелчок закрывающейся двери.
Но здесь нет двери. Ведь так?
Возможно.
Сигнал тревоги не умолкает.
– Кейти?
Я оглядываюсь и вижу, что рядом никого нет. Мне холодно, по телу пробегает дрожь. Что случилось? Что-то меняется…
Я изо всех сил пытаюсь сосредоточиться, заставить себя увидеть, где я нахожусь, – и понимаю, что лежу в больничной палате, подключенная к аппаратуре. Постепенно надо мной проступает какая-то решетка. Звукоизолирующая плитка. Белый пористый потолок с серыми дырочками. Как пемза или старый бетон.
И вдруг я возвращаюсь в свое тело. Я лежу на узкой кровати с металлическими поручнями, которые изгибаются, словно угорь и сверкают серебром. Я вижу рядом с собой мать. Она что-то кричит о своей дочери – обо мне, – а потом отходит. Появляются врачи и медсестры, они оттесняют ее.
Все аппараты вдруг замолкают и словно смотрят на меня, выжидая. Их округлые контуры становятся угловатыми. Они о чем-то перешептываются, но слов я разобрать не могу. Зубчатая зеленая линия прочерчивает черное квадратное лицо, которое улыбается, потом хмурится и гудит. Рядом со мной что-то ухает и чмокает.
Боль пронзает грудь – настолько стремительно, что я не успеваю позвать Кейт.
Потом зеленая линия выпрямляется.
– Она же умерла. Почему мы еще здесь?
Мара повернулась к Пакстону. Он сидел на полу комнаты для родственников, вытянув скрещенные длинные ноги. Рядом с ним лежала груда разноцветных упаковок от еды – печенья, пирожных, картофельных чипсов и шоколадных батончиков; он покупал все, чем был заполнен торговый автомат рядом с лифтом. И отправлял Мару к отцу за деньгами. Она нахмурилась.
– Ну что ты на меня так смотришь? Я видел по телевизору, если на мониторе прямая линия, значит, человеку конец. Твой отец еще десять минут назад прислал тебе эсэмэску, что у нее остановилось сердце. Потом врач сказал, что хочет поговорить. Известно, о чем. Ей хана.
Мара смотрела на Пакстона, и ей казалось, что она впервые видит его при дневном свете. Словно зажглись огни в театре, который в темноте казался волшебным. Бледная кожа, колечки в бровях, ногти с черным лаком, грязь на шее.
Мара стремительно вскочила и едва не упала, потеряв равновесие, потом выпрямилась и выбежала из комнаты. В боксе у Талли доктор Бивен говорил Джонни:
– Нам уже не раз удавалось стабилизировать ее состояние. Активность мозга зафиксирована, но ничего определенного мы сказать не можем, пока она не очнется. – Он помолчал. – Если очнется.
Мара прижалась спиной к стене. Отец и бабушка стояли рядом с врачом. Дороти чуть в стороне – руки скрещены на груди, губы крепко сжаты.
– Мы начали повышать температуру тела, выводить пациентку из комы, но это долгий процесс. Завтра снова соберем консилиум, чтобы оценить прогресс. Выключим аппарат искусственной вентиляции и посмотрим, что произойдет.
– Она умрет, когда вы отключите ее от аппарата? – спросила Мара, удивляясь своей решимости. Все присутствующие посмотрели на нее.
– Иди сюда, – сказал отец. Мара увидела, что он не привел в палату ее братьев.
Она осторожно приблизилась к нему. Он были в ссоре так давно, что теперь казалось странным обращаться к нему за поддержкой, но, когда отец поднял руку, она прижалась к нему, и на долю секунды все эти ужасные годы словно исчезли.
– Честно говоря, мы не знаем, – ответил доктор Бивен. – При травмах головного мозга прогнозы делать сложно. Она может очнуться и дышать самостоятельно, а может дышать самостоятельно, но не очнуться. Или не сможет дышать без аппарата. Когда закончится действие лекарств, температура тела вернется в норму, мы точнее оценим активность работы мозга. – Он скользнул взглядом по их лицам. – Как вы знаете, ее состояние было очень нестабильным. Несколько раз останавливалось сердце. Это не показатель ее шансов, но это вызывает тревогу. – Он закрыл карточку пациента. – Встретимся завтра и снова все обсудим.
Мара посмотрела на отца.
– Я хочу привезти ее плеер… Тот самый, что дала ей мама. Может, если Талли услышит музыку… – Она умолкла. Надежда такая опасная вещь, такая эфемерная и хрупкая, что не укладывается в рамки произнесенных вслух словесных конструкций.