Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поскольку один из приятелей Блока явился с опозданием, тот с удовольствием поинтересовался у него, приходилось ли ему когда-либо слышать Рахиль, затем в самых восторженных тонах принялся описывать, какая у нее дикция, почувствовав внезапно потребность просветить другого, изрядно преувеличивая удовольствие, которое, по правде говоря, вовсе не испытывал при чтении. Затем Блок с преувеличенным энтузиазмом поздравил Рахиль каким-то писклявым голосом и представил своего друга, который заявил, что никогда прежде ему не приходилось испытывать подобного восхищения; а Рахиль, будучи теперь знакома со знатными светскими дамами, хотя и не осознавая, что подражает им, ответила: «О! Вы мне так льстите, чрезвычайно польщена вашей оценкой». Приятель Блока поинтересовался, что она думает о Берма. «Несчастная женщина, похоже, она впала в беспросветную нужду. Не могу сказать, что она была талантлива, это нельзя по большому счету назвать талантом, и вкус у нее всегда был ужасный, но, в конце концов, по-своему и она на что-то годилась; ее игра отличалась живостью, и потом, это была добрая душа, очень щедрая, она разорилась на других, и вот результат: уже давным-давно у нее нет ни гроша, потому что давным-давно публике не нравится, что она делает… Впрочем, — со смехом добавила она, — сами понимаете, я не имела возможности слушать ее в лучшие годы по причине моего возраста, естественно, и, когда она заканчивала, я была еще слишком молода, чтобы оценить». — «Разве она не умела прекрасно читать стихи?» — отважился спросить приятель Блока исключительно ради того, чтобы польстить Рахили, на что та и ответила: «Что вы! Вот этого-то как раз она не умела никогда, исключительно только проза, причем любая — по-китайски, на волапюке, все, что угодно, только не стихи».
Но я понимал, что время само по себе вовсе не обязательно приводит к прогрессу в искусстве. И точно так же, как какой-нибудь автор XV11 века, не знавший про французскую революцию, про войну, не знакомый с современными научными открытиями, может быть гораздо лучше какого-нибудь современного писателя, а возможно, даже Фагон был столь же великим врачом, что и дю Бульбон (превосходство в уровне гениальности компенсирует в данном случае недостаточность познаний), точно так же и Берма была, как говорится, в тысячу раз выше Рахили, и время, сделав ее звездой тогда же, когда и Эльстира, превознесло посредственность, но уже увековечило гений.
Не следует удивляться, что бывшая любовница Сен-Лу так поносила Берма. Ладно бы она делала это в молодости. Но раз не сделала тогда, значит, сейчас было самое время. Когда женщина знатного происхождения, обладающая глубоким умом, безграничной добротой, становится актрисой, проявляет в этой новой для себя профессии огромный талант, познает успех, мы удивляемся, если, оказавшись рядом с нею через много лет, слышим не присущий ей язык, но язык актрис, едкие замечания в адрес своих коллег, — все эти наслоения, что за «тридцать лет в театре» могут изменить любое человеческое существо. У Рахили были эти самые «тридцать лет в театре», и при этом отсутствовало знатное происхождение.
«Говорите все что угодно, но это восхитительно, сколько изящества, настроения, сколько ума, никто никогда прежде так стихов не читал», — заявила герцогиня, опасавшаяся, как бы Жильберта не стала поносить актрису. Но та отошла к соседней группе, не желая ссориться с теткой, которая, следует сказать, говорила о Рахили лишь самые банальные вещи. Герцогиня Германтская на склоне лет чувствовала, как в ней пробуждается новое любопытство. Свет уже не мог его удовлетворить. То, что она занимала в этом самом свете главенствующее место, было так же очевидно для нее, как и то, что небо парит над землей. Она полагала, что ей не было необходимости укреплять положение, которое и без того казалось незыблемым. Зато, читая книги, посещая театры, она хотела заполучать продолжения этих книг и этих спектаклей; как когда-то в крошечном садике, где собирались гости за стаканчиком оранжада и куда запросто приходили все самые изысканные светские дамы и господа, среди ароматных дуновений вечера и облачков пыльцы она купалась в атмосфере элегантности и светскости, точно так же теперь в ней пробудились потребности совсем иного рода: понимать суть той или иной литературной полемики, узнать мир писателей, общаться с актрисами. Ее утомленный ум жаждал новой пищи. Чтобы познакомиться с теми и другими, она сблизилась с женщинами, с которыми некогда не пожелала бы обменяться визитными карточками и которые в надежде обратить на себя ее внимание ссылались на близкую дружбу с директором такого-то театра. Первая приглашенная актриса сочла, что она одна допущена в этот восхитительный мир, который показался вполне посредственным второй актрисе, когда та увидела свою предшественницу. Поскольку иные ее вечера удостаивали своим посещением высочайшие особы, герцогиня полагала, что в ее положении не произошло никаких изменений. В действительности же она, единственная обладательница чистой, без примесей, крови, она, которая, принадлежа Германтам по праву рождения, могла подписываться «Германтская-Германтская», когда не подписывалась просто «герцогиня Германтская», она, которая даже своим невесткам казалась чем-то исключительно драгоценным, подобно Моисею, спасенному из вод, Христу, избегнувшему опасностей в Египте, Людовику XVII, спасшемуся в замке Тампль, она принесла все в жертву этой наследственной потребности в духовной пище, что привело к социальному падению госпожи де Вильпаризи, она сама превратилась в своего рода госпожу де Вильпаризи, и снобистски настроенные дамы опасались встретить у нее дома такого-то или такую-то, а молодые люди, видя конечный результат, но не зная, что ему предшествовало, полагали, будто она принадлежит к Германтам не лучшего сорта, так сказать, не лучшего разлива, к опустившимся Германтам.
Но поскольку даже у хороших писателей с приближением старости или от избытка творческого рвения часто иссякает талант, тем более можно извинить великосветских дам, у которых начиная с определенного момента иссякает разум. В грубом уме герцогини Германтской Сван не смог бы узнать «гибкости» принцессы Ломской. На склоне лет, от усталости или малейшего напряжения, герцогиня Германтская способна была изречь неимоверную глупость. Конечно же, множество раз и даже на протяжении сегодняшнего приема она вновь становилась той женщиной, что я знал когда-то, и демонстрировала прежнее изящество и ясность ума. Но наряду с этим довольно часто случалось, что остроумное, блестящее слово, способное в былые времена, подобно интеллектуальному скипетру, пронзить самых выдающихся людей Парижа, теперь выстреливало тоже, но на сей раз, если можно так выразиться, вхолостую. Когда наступал момент вставить слово, она делала такую же, как прежде, многозначительную паузу, которая длилась ровно столько же секунд, изображала, что колеблется, пытаясь сформулировать, но то, что в итоге слетало с ее уст, не стоило решительно ничего. Слишком немногие из завсегдатаев способны были это заметить! Подобного рода ухищрения заставляли их верить в то, что ум остался прежним, такое происходит с некоторыми людьми, которые, суеверно привыкнув к определенному сорту пирожных, все продолжают и продолжают заказывать свои птифуры в той же кондитерской, словно не замечая, что они сделались несъедобны. Уже во время войны герцогине случалось давать доказательства подобного рода слабостей. Если кто-то произносил в ее присутствии слово «культура», она, улыбнувшись, останавливала его, бросала лукавый взгляд и изрекала «K-K-K-Kultur» на немецкий манер, что неизменно вызывало смех друзей, полагавших, что это вот остроумие и есть проявления знаменитого духа Германтов. И, вне всякого сомнения, это было то же выражение лица, та же интонация, та же улыбка, что когда-то так очаровали Бергота, который, впрочем, тоже сохранил свою манеру обрубать фразу, свои междометия, многоточия, свои эпитеты, всю эту многозначительную бессмыслицу. Но новые гости удивлялись и, если им не случалось застать ее в тот день, когда она могла еще выглядеть забавной и «в отличной форме», говорили: «До чего же она глупа!»