Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я спросил, как от Миусской площади, где помещался «Политиздат», доехать до центра (как будто сотрудники этой конторы умели ездить на метро!). «Сейчас», — ответил главный и что-то сказал в переговорное устройство. Появился сытый молодой человек в дубленке, рядом с которой моя, драматически вывезенная из Чехословакии, показалась лохмотьями. Я понял, что это шофер, только когда, представившись: «Саша», он усадил меня в черную «Волгу», особо, по-партийному сияюще-вороную, с цветными фарами за решеткой радиатора и массою других начальственных аксессуаров. Саша помчал меня по осевой линии, подмигивая «спецсигналами» и грозно квакая «спецсигналом». Милиционеры козыряли, машины шарахались. Сославшись на перемену планов, я вылез из «членовозки» в большом смущении.
Такого рода страшновато-смешных парадоксов было тогда полным-полно. Как-то по телевидению седеющий грустный литератор на фоне карельской березы, зеленого штофа и портретов царской семьи страстно и почти сквозь слезы рассказывал, как искал под Екатеринбургом останки убиенного большевиками государя императора. Я переключил программу. Шли титры недавно снятого историко-революционного фильма со Сталиным и Дзержинским. Автором сценария был тот самый седеющий и грустный писатель-монархист.
А что до книжки, я так и не написал ее. То ли просто «не пошло», то ли понимал, что издательские планы слишком хрупки и книжку не напечатают. А скорее всего, несколько надменные и вместе робкие мечтания написать «Исповедь пасынка века» (то, что в конце концов стало этими воспоминаниями) и естественным образом соединить ее с публицистическим пафосом раннеперестроечного толка были и поспешны, и преждевременны.
Кроме того, вышедшие из подполья и просто из легкой полутени окололитературные диссиденты то и дело давали понять, что о темных временах должны писать страстотерпцы и подлинные радетели свободы, а не столь «благополучные» авторы, как я. Это было унизительно и противно и несколько остудило мой пыл, что, разумеется, меня не украшает. Но я не жалею, что тогда книжка не получилась. Она могла бы стать скорее модной, чем личной. И забрала бы у меня то, что питает нынешние страницы.
Да и настолько стремительно и странно менялось все вокруг, что трудно было бы сосредоточиться, собраться, увидеть ту драматическую стройность былого, без чего прошлого не понять и не написать о нем.
Уже начался выход нашего «ограниченного контингента» из Афганистана, уже было решено проводить выборы на Съезд народных депутатов «на альтернативной основе», и одним из первых избрали туда опального Ельцина. Уже вышли у нас «Доктор Живаго» Пастернака, «Жизнь и судьба» Гроссмана, «Колымские рассказы» Шаламова.
А у меня с 1986 года каждый Новый год становился источником горечи и печали. Для меня всегда это был домашний праздник, идти я никуда не хотел и не мог, оставался дома. Выпивал ритуальное шампанское в обществе дряхлой, добрейшей «тетки», сильно меня жалевшей, но засыпавшей перед телевизором сразу после боя часов. И вновь оставался один.
Так начался и 1989-й. А с точки зрения всякого рода публичности и профессиональных успехов он начинался, я бы даже сказал, эффектно.
Меня пригласили прочитать доклад о тоталитарном искусстве в Московский историко-архивный институт, возглавлявшийся Юрием Николаевичем Афанасьевым, ставшим скоро известнейшим парламентарием-межрегионалом. По тем временам большая честь, институт справедливо почитался тогда центром просвещенного и непреклонного либерализма.
Приезд же в Москву — как в декадентском рассказе.
Искали мне ночлег на этот раз еще дольше и унизительнее, чем у нас заведено. Странная полуведомственная гостиница «Волга» около больницы Склифосовского: ни мыла, ни полотенец. Я, что редко со мной случается, заснул днем, устав от унизительной нервотрепки. И кошмарное пробуждение в темноте, не мог понять, где я… К чему пишу об этом, кому это важно? Видимо, для точности рассказа — восхождение мое и успехи оставались в темноте и страхе непрекращающейся печали, и эта тьма в гостинице, когда я забыл, где я и почему, очень сродни мироощущению тех лет.
С Афанасьевым познакомиться не случилось, но я наивно блаженствовал, гоняя чаи с проректорами, свободными, интеллигентными и по-московски простыми людьми, смаковал свое единение с ними. Доклад прошел эффектно еще и потому, что в этот как раз день вышел номер «Литературной России» с моей очередной статьей о «политическом салоне». То был один из последних номеров этого еженедельника, отмеченных вольнодумством, тогда в редколлегии еще продолжалось борение меж либеральной и просоветской группировками. Против моего материала, как мне рассказывали, возражал аж сам, уже ставший в ту пору обскурантом, Юрий Васильевич Бондарев, вскоре вкупе со своими единомышленниками победивший и превративший «Литературную Россию» в пробольшевистский еженедельник черносотенного толка.
Купол Института. Зима. Фотография автора. 2010-е
Тогда, в конце восьмидесятых, случилось мне попасть в знаменитый Дом на набережной — пристанище выдвиженцев и жертв Сталина, ставший, особенно благодаря повести Трифонова, темным и грандиозным мифом. Я оказался в гостях у младшего поколения семьи известнейшего литератора, прозванного «красным комиссаром на белом „мерседесе“», вероятно унаследовавшего квартиру какого-нибудь высокого лица. Успел лишь бросить любопытный взгляд в его кабинет: невиданный еще в Москве компьютер, факс, ксерокс, кожаная, словно из кино, мебель под сенью бесчисленных портретов Ильича и самого хозяина в обществе разного рода знаменитостей — это запомнилось надолго, как воплощение диковинного абсурда междуцарствия, славы и достатка, выращенного на либеральном воспевании главного большевика.
Одиннадцатого февраля 1989-го — снова Париж, с сентябрьской поездки не прошло и полугода. Удивительное время, беспартийность уже не мешала, умение говорить по-французски всех устраивало, — словно бы на перепутье начальством вдруг овладело некое здравомыслие. Не стану пересказывать сюжет, достойный Зощенко или Трифонова, о том, как в издательстве «Аврора» в последний момент перед отъездом мне сладострастно не дали макет. Всем хотелось в Париж, и поступили по-советски. Монсель был удручен не столько даже отсутствием макета, сколько тем, что никак не мог понять: почему его не дали — ведь это вредит делу!.. Этого я объяснить ему не смог бы, даже если б захотел.
Фонтан Карпо. Иней и солнце. Фотография автора. 2010-е
Впервые увидел Париж зимой: почти зеленая трава, деревья не совершенно прозрачны, как у нас, а стоят в суховатом кружеве необлетевших серебряно-бурых, свернувшихся на прохладных ветрах листьев. В парках — то ли еще не увядшие, то ли уже высаженные цветы. Пальто — редкость, разве иные дамы, в основном из кокетства, носят меха, а так — куртки, плащи, а то и просто пиджак и замотанный вокруг шеи длинный яркий шарф. О шапках и не вспоминают, только старички в беретах, да и то редко. Я в дубленке выглядел смешно; впрочем, смешные люди в Париже не редкость и относятся к ним с симпатией.