Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«О безумец, ты исхудал от отказов,
Ты гибнешь от любви, поверженный бессонницей,
В сердце твоем огонь, его не потушить».
Хасан усмехался, а Асмаи неизменно говорил: «Но в своих стихах он не выходит за рамки обычая, хотя употребляет разные риторические фигуры даже больше, чем ты, и начинает всегда с описания кочевья или любви к бедуинке».
Однажды, когда Асмаи особенно хвалил Муслима, Хасан не выдержал: «Оставь этого человека, шейх, я лучше тебя знаю его хорошие и плохие стороны. Он умирает от зависти, что не может пробраться к халифу — как будто ему не хватает мешков с золотом, которые он получает от этого чванливого бедуина, насильника и убийцы, Язида ибн Мазьяда, и от своих хозяев Бармекидов, которым служит как черный раб. Он пишет в своих мадхах:
„Полетел вслед за тем, кого заставило лететь бегство,
Страх, вставая у него на пути в каждой тесной теснине“.
А его знаменитые строки, хуже и безобразнее которых не бывает:
„Она обнажила меч взгляда, и он обнажился,
Обнажив обнажение обнаженной страсти!“
Ей-богу, если бы он стал разбойником и отнимал деньги у людей на дорогах, это было бы лучше, чем отнимать у них время и оглушать подобной нелепостью!».
«Как знаешь, — пробормотал Асмаи. — Но ты мог бы хоть в начале мадхов соблюдать старый обычай, ведь наши поэты уже давно шепчутся, что ты вознесся над ними и не хочешь никого признавать».
Хасан, раздраженный упреками, резко ответил: «Не знаю, как древние поэты, может, я и хуже их — они ведь уже сказали главное и выловили лучшие жемчужины из моря стихов — но из новых поэтов я лучший, и никто не может отрицать этого». Асмаи вздохнул, пробормотал что-то о скромности и смирении, приличествующих мусульманину, но больше не заговаривал о Муслиме и соблюдении обычаев.
Позже, когда Хасан остался один, он пожалел о сказанном. Он так и не научился сдерживаться! «Будь первым, но сторонись», — никогда не надо забывать эту пословицу Бану Кудаа. Возможно, кто-нибудь из поэтов уже донес о том, какие стихи он сложил о загробной жизни. Если бы они прозвучали на суде, ему не удалось бы отговориться. И Хасан засмеялся, вспомнив, каким ненавидящим взглядом проводил его кади Багдада. Но Асмаи прав — не надо раздражать Харуна. Пока что он благосклонен — ему нравится остроумие, легкость стихов и даже дерзость Хасана, но кто знает, как изменится повелитель правоверных через год, через месяц или даже на следующий день?
С утра, пока голова свежая, Хасан решил приступить к составлению нового мадха халифу — кошель почти пуст. Но начать прямо с описания покинутого кочевья он не мог — это слишком безвкусно, отдает рабским духом какого-нибудь второсортного восхваления богатого покровителя. Даже Хузейми не написал бы так. Харун потому-то и ценит его, что в стихах Абу Нуваса всегда есть что-то чуть насмешливое, неожиданное, пряное. Хасан задумался. Пусть будет насмешка, как в тех стихах, где он говорит:
«Скажи тому, кто плачет у покинутого кочевья
Стоя: „Не худо бы тебе сесть“».
Но в мадхе надо сделать легче и не так открыто. Например, так:
«Отдай свои стихи остаткам кочевья и опустелому жилищу,
Уже давно ты презрел их, описывая вино.
Слушаю, повелитель правоверных, и повинуюсь,
Хотя ты заставил меня оседлать норовистого коня».
Да, так будет хорошо — рифма на «ра» хороша, и размер тавиль торжественный, как полагается в мадхе. И начал он с помянутого кочевья, так что и упрекнуть не в чем. Кто разбирается в стихах, поймет насмешку, а если нет — тем лучше.
Харун пригласит в этот раз Хасана не на торжественный прием, а в свои покои. За ним прислали поздно. Уже стемнело, но жар еще не спал.
Весна в этом году выдалась ранняя, и халиф решил раньше обычного отправиться в «саифу» — летний поход на «неверных румов». Прежние войны были удачными — византийская императрица Ирина не смогла собрать сильное войско против мусульман, и они вернулись с богатой добычей. На Мусалле — площади, где устраивались военные смотры — уже расставили сотни шатров. Куннаса была запружена — по улицам вели богато украшенных скакунов знатных «борцов за веру», а кто победнее, останавливался на постоялом дворе и здесь же привязывал своего коня. Но халиф задерживался — созвездия пока неблагоприятны для похода.
Хасан ехал по шумным улицам, проезжая знакомые лавки, постоялые дворы, дворцы богачей, и впервые поймал себя на мысли, что его ничего не интересует здесь. Ему уже не хотелось, как прежде, зайти в винную лавку, послушать пение, перемигнуться с бойкой хозяйкой, христианкой или иудейкой. Что это — старость, или усталость души? Он не желал никого видеть, тем более очутиться рядом с Бармекидами, Фадлом, придворными, которые не видели разницы между ним и халифским шутом.
Хасан чуть не повернул обратно, но вовремя опомнился — не следовало сердить Харуна, особенно накануне похода, когда он становился особенно раздражительным.
Хасана ввели во внутренние покои. Он еще никогда не был в этой не очень большой комнате, сплошь затянутой редкостными коврами и занавесями, заставленной маленькими шкафчиками и столами: резными, с инкрустациями из серебра, золота, слоновой кости. В глубине комнаты откинули занавеси, там, наверное, вход на половину Зубейды. Едва взглянув на халифа, поэт понял — сегодня не время для мадхов. Харун был бледен, густые брови сдвинуты, ворот распахнут. Он вздыхал и кусал ногти. Стоя против него, Абу-ль-Атахия говорил свои новые стихи, и Хасан позавидовал его смелости:
— Кто расскажет имаму мусульман,
Кто будет давать ему совет за советом?
Я вижу, что цены, цены товаров
Непомерно высоки для народа,
Я вижу, что заработки ничтожны,
Я вижу, что нужда царит повсюду.
Я вижу вдов и сирот,
Я вижу их в нищих домах.
Кто наполнит пустые животы?
Кто оденет нагую плоть?
О сын халифов, не оставляй их,
О повелитель, не будь лишен милосердия!
— Да, клянусь Аллахом, я помогу мусульманам, я сотру с лика земли неверных, я наполню сокровищницу динарами и раздам их беднякам и нуждающимся, чтобы последний нищий в земле ислама был богаче их патрициев!
Он никогда не слышал, чтобы Харун так кричал. У халифа надулись жилы на лбу, он сжал кулаки. «Сейчас начнется припадок», — подумал Хасан, но Харун неожиданно успокоился и, вытерев со лба пот шелковым платком, сказал Абу-ль-Атахие:
— Спасибо тебе, ты всегда напоминаешь нам о делах мусульман, мы пожалуем тебе за это поместье Хариду с принадлежащими ему рабами и крестьянами.
Поэт молча поклонился и сел.
— Ну а ты, Абу Али, что приготовил для нас сегодня? — неожиданно обратился Харун к Хасану.
— Я сложил стихи восхваляющие повелителя правоверных, — нерешительно сказал Хасан.