Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как они там живут, думаешь, в раздраженной гонке по хайвею, среди других таких же раздраженных, проскочивших развязку, — как они живут там, в Израиле, среди этих постоянных терактов? Как они живут, когда знают, что любой автобус может не доехать, любой самолет может не долететь, любой кинотеатр может никогда не выпустить наружу своих посетителей? Как они чувствуют себя, когда видят на улице человека с пейсами, в лапсердаке, с черной шляпой, — неужели находят в себе силы не сторониться, не избегать заходить с ним в одну кафешку? Как чувствуют себя те ортодоксы, которые не «сниюты», замечая, что при любом их появлении люди начинают искоса смотреть на их ногти? Неужели хватает мужества не выставлять их, коротко обрезанные, всегда напоказ? А если длинные — неужели хватает мужества их не прятать, или каждый раз, в каждую секунду мирные «сниюты» готовы давать объяснения касательно того, что не все представители их школы засовывают себе под ногти TRP и взрывают автобусы с детьми из нерелигиозных школ на остановках? Живешь себе, — думаешь, съезжая с развязки, — живешь себе тихо, у бога за пазухой, не опасаясь в целом никаких особых явлений, даже Манхэттенская Пепельница уже никому не напоминает о тех годах, когда на месте Близнецов была раскуроченная яма. Живешь — и кажется, что произойди в твоем, персональном, близком тебе мире что-нибудь подобное — и ты умрешь. И знаешь, что, скорее всего, у тебя, слава богу, никогда не будет возможности проверить эту гипотезу.
На работе Каэтан с порога набрасывается на меня, бодрый и хваткий, как осьминог: вчера привезли еще один снафф, наш агент купил по заказу, категории — педофилия, сексуальное насилие, убийство, холодное оружие, они почему-то добавили пиросадизм, агент не просил, отсмотри, заполни базу, сдай в лаб и поехали — иначе мы с этого семинара вообще не выйдем сегодня, они же без нас не начнут и закончат черт знает когда. Слушай, говорю, Каэтан, сделай мне одолжение — отсмотри сегодня сам, а? Я с утра CNN смотрел, хватило мне снаффа. Делает такое лицо, как будто я тут детским лепетом лепечу: Зухи, перестань, я отсмотрю — бесполезно, ты отсмотри — ты же лица знаешь, интерьеры знаешь — на кой мне смотреть, я даже в базу занести не могу. Как он умеет прибедняться, когда работать не хочет! Хорошо, говорю, я завтра утром отсмотрю и занесу. Нет, сегодня отсмотри, Скиннер видел, что агент приходил, до завтра заест, ну отсмотри, блин, на перемотке, ну пять минут же! О господи.
Прекрасное начало сета — в объектив шмякается хорошее количество крови — или что там ее изображает. Дальше, традиционно, лиц не видно, видно только руки, руки без особых примет, хотя одна пара кажется знакомой. Автоматически почти уже работаю, заметим, автоматически почти этим бессмысленным гадством занимаюсь, распознаю по волоскам на пальцах людей, которых и сажать-то не за что, кроме как за мошенничество. Нет, незнакомые волоски, — ну, дальше. Ребенок, судя по силуэту — девочка-подросток, о да, только это мне сейчас и нужно; силуэт темный, лица не видно, комната освещена высокими свечами (ставим метку; свечи — это категория, база запишет, соответственно, в категорию), за окном, увы, ничего не видно (не ставим метку), девочка привязана к большой металлической раме (новое что-то; подумать только, сколько нового бывает в этой области, сколько изобретательного говна у людей в головах), привязана белыми толстыми веревками (ставим метку), очень плотно, как если бы была в паутину вплетена. Видна чья-то рука (плохо видна; на приближении — хорошо видна; без особых примет), которая бросает на пол спичку. Пол начинает гореть (ставим метку), девочка вскрикивает испуганно (ставим метку — не стонет возбужденно, не просит помощи, рот без кляпа). Ближний план идет снизу вверх: стройные ножки, едва появившиеся волоски на лобке и на внутренней стороне бедер (дорогой хороший морф — ставим метку), косточки тазобедренные жалобно торчат; маленькая родинка на животе, одна грудь больше, другая меньше — да, классика жанра, высокий полет. Лица не показывают. Показывают руку (без особых примет), медленно ведущую очень красивым черным ножом с черным лезвием (две метки: оружие, категория оружия) по девочкиному бедру снизу вверх, оставляя кровавый след, тельце судорожно вздрагивает, криков не слышно — и, что интересно, просьб о пощаде не слышно (странный сценарий; SM? Каэтан не сказал, что заказывали SM, это для снаффа совсем редкость, — метка, и потом проверить заказ) — и тут — ррраз! — подскакиваешь на стуле, хорошо, черт, что биона на тебе нет, ты и так нервный сегодня — нож с хрустом и с каким-то еще ужасным звуком входит по рукоять девочке во влагалище (ставим метку), и она кричит страшно (ставим метку); ближний кадр — кровь по рукоятке, немножко загнувшаяся губка, с которой капает алое, — вот на таком они, говны, и кончают, вот на этом. Тело не обмякает, а дергается и кричит (что лишний признак подделки — нет болевого шока там, где положено бы быть; в реальной жизни для этого надо заранее жертву лошадиной дозой стимуляторов накачать, но зритель — он не думает об этом, не понимает; вот жулики!). Та же рука, что и раньше, появляется в кадре, на этот раз справа, такой же нож (метка) вырезает круг из крошечного напряженного живота, аккуратно вырезает, как если бы консервную банку вскрывал (метка), — и наружу выпадают, покачиваясь, внутренности (крупный кадр; все покачивается; хорошая дорогая графика — поставить метку; это сколько же мы за это дерьмо заплатили?). Вой девочки — страшный, жуткий (метка). Где, интересно, сексуальное насилие? — а, вот, рука берется за нож «во влагалище» и начинает медленно водить им вверх-вниз, вверх-вниз (метка), под этот вой. Дальше можно перематывать быстро — рука отрезает одну грудку, ту, что побольше (метка), проводит яркую алую полосу по горлу (метка), периодически возвращается к ножу во влагалище, какие-то еще мелкие надрезы-порезы, а потом рука берет, простите, топор (метка) и с маху отрезает девочке руку у плеча — и вот тут меня, натурально, начинает тошнить, и надо ставить метку, а я не ставлю, у меня нет сил ткнуть в экран пальцем, меня трясет от отвращения (вторая рука; вой смолкает; левая нога; все это повисает на веревках — вот зачем! — правая нога), камера идет вверх, мимо болтающихся кишок и отрезанной груди, мимо алого горла и губ (знакомых; где-то видел; надо ставить метку, но нет сил), мимо тонкого, очень красивого носа с разверстыми от боли ноздрями (надо перекрутить назад и поставить метку, что почему-то не тронули лица) и тонких белых щек, мимо закаченных глаз и льняных, как у ангела, волос — лицо явно знакомое, где-то ее уже снимали, не могу вспомнить, очень знакомое лицо, знако…
А это уже мой, мой вой, это на мой вой сбегаются в смотровую, это мой вой раскатывается по коридору, это мой вой разрывает мне горло, это мой вой никак не может остановиться, это от моего воя рушится вселенная и мир гаснет. Это мой вой. Это Кшися передо мной на экране.
На показах для дистрибьюторов никогда, естественно, не аплодируют, это звучало бы несколько наивно и неуместно, тут как бы все профессионалы, имеющие дело с профессионалами, тут речь идет не об искусстве всегда, но прагматике, знаете, о сухих цифрах: за какую сумму покупать права, как распространять, в каких количествах тиражировать, сколько месяцев продержится фильм на нормальном уровне, нужно ли будет допечатывать копии, по каким каналам делать рекламу. Нет тут места разговорам о высоком, и ждать от шести человек, собравшихся по приглашению Гросса в демонстрационной комнате иерусалимского отеля «Хайат», аплодисментов, или комплиментов, или еще каких-нибудь выражений восхищения было бы глупо. Но Гросс все-таки ждал. Ждал совсем не так, как ждал во время немецкого показа, — тогда кипело и рвалось, и подгибались колени, и во рту был сладко-железный вкус страха перед провалом, — а сейчас ждал в ярости и раздражении, мысленно подгонял фильм: ну же! ну же! — несколько сцен самому показались затянутыми, испугался. Но все равно — сейчас, просматривая фильм, наверное, в двадцать пятый раз за последние недели — потому что после берлинского…нет, не провала, — после берлинской встречи с этими тупыми скотами крутил и крутил фильм у себя в номере, и потом дома, и в студии — чтобы навсегда убедиться, что сет гениальный, гениальный, гениальный! — а сет был — ге-ни-аль-ный! — так вот, сейчас, просматривая фильм в двадцать пятый раз, понимал, что сет ге-ни-аль-ный! — и не удивлялся тому, что, когда обзванивал местных дистрибьюторов, они говорили: с удовольствием, мне очень приятно, польщен, обязательно буду — и все как один пришли, и Гросс пришел, и показал свой сет, предложив каждому на выбор один из трех бионов — врача, старшей женщины и младшей женщины, — и вот фильм кончился, и в те пять секунд, которые понадобились Гроссу, чтобы медленно повернуться от экрана к зрителям, он успел понять очень, очень много, и понимание это сейчас превращало его мышцы в сталь, горло — в медную трубу, лицо — в яростную победоносную маску, потому что Гросс, еще не видя лиц и не слыша слов, уже знал — война окончена, всем спасибо, он победил.