Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я уже говорил об этом: «О чём нам не забыть? О переводах? О Бёрнсе и Шекспире (сонеты) Маршака? О Незвале? О Неруде? Аполлинере? Элиоте? Хикмете? Фросте? О вагантах? О Бараташвили? Петефи? Бодлер, Верлен, Рембо, Гейне, старые китайцы и японцы читались запоем. Культовым героем стал Лорка»[88]. Это с одной стороны.
С другой — переводчество стало промышленностью, коммерческой деятельностью, кормушкой ремесленников. Попасть в этот цех было нелегко. Слуцкий был введён в этот круг Львом Озеровым и Давидом Самойловым в самом начале пятидесятых.
Перевожу с монгольского и с польского,
С румынского перевожу и с финского,
С немецкого, но также и с ненецкого,
С грузинского, но также с осетинского.
Это похоже на манделыптамовский пример нонсенса, или по крайней мере с ним связано:
Татары, узбеки и ненцы,
И весь украинский народ,
И даже приволжские немцы
К себе преводчиков ждут.
И может быть, в эту минуту
Меня на турецкий язык
Японец какой переводит
И прямо мне в душу проник.
Эта работа Слуцкого не прошла бесследно. На станции «Радио Свобода» 21 марта 2016 года Александр Генис и Соломон Волков говорили на тему «1916 — век спустя».
Александр Генис: Первая мировая война действительно была в первую очередь войной артиллерии, а пушки не выбирают. Это война дегуманизированная. Как происходили битвы? Сначала шла артподготовка, миллион снарядов выпустили за день под Верденом. И эти снаряды должны были уничтожить заграждения для того, чтобы можно было потом пехоте атаковать. Но на самом деле они ничего не уничтожали, они убивали людей, но не уничтожали окопы, потому что к тому времени противники научились всё глубже и глубже закапываться в землю. Поэтому это было кровопролитие без конца и без смысла.
Я нашёл замечательное стихотворение о Вердене, которое написал американский поэт Карл Сэндберг. Сэндберга хорошо знают (знали во всяком случае) русские читатели, потому что его много переводили.
Соломон Волков: Он написал, кстати, стихотворение о Седьмой симфонии Шостаковича очень неплохое в переводе Слуцкого.
Других языков, кроме украинского и немецкого, Слуцкий не знал, материнские усилия по освоению им английского остались втуне. Понимал идиш, немного иврит. Понаслышке — восточноевропейские славянские языки, в сферу которых попал на войне. В 1963 году отредактировал переводную антологию «Поэты Израиля» (М.: Иностранная литература). Его самого на французский переводила Эльза Триоле. Она же в 1965 году пригласила Слуцкого выступить вместе с Кирсановым, Твардовским, Вознесенским, Ахмадулиной, Соснорой, Мартыновым и Сурковым в парижском зале Мютюалите[89]. Были переводы и на иврите. У тех же «Лошадей...» было как минимум четыре польских перевода и несколько итальянских.
Как это брат-разведчик не уследил его? Непонятно.
Он переводил по подстрочникам, то есть по буквальным переводным копиям оригинала. Это была повсеместная практика советских стихотворцев-профессионалов. Но у него были любимцы.
Назым Хикмет Слуцкого звучит так:
Самое лучшее море:
то, где ещё не плавал.
Самый лучший ребёнок:
тот, что ещё не вырос.
Самые лучшие дни нашей жизни:
те, что ещё не прожиты.
И самое прекрасное из сказанных тебе слов:
то, что я ещё скажу.
Чистая лирика.
Он любил Назыма и по-человечески, а на первом рейсе теплохода «Назым Хикмет» был почётным пассажиром в качестве друга и переводчика Хикмета (1965). Помимо прочего он перевёл хикметовские «Письма из тюрьмы».
На смерть Назыма Хикмета (3 июня 1963 года) Слуцкий отозвался некрологом «Памяти брата».
Есть возможность ознакомиться с тем, как Слуцкий понимал перевод. Это его предисловие к книге «Поэзия социалистических стран Европы», серия Библиотека Всемирной литературы, 1976. На самом деле — очень хорошая книга, с великолепным рядом переводчиков. Обрамив существо дела ритуальными здравицами в честь братских поэзий Восточной Европы и социалистического выбора, Слуцкий пишет:
Несть числа школам и направлениям в поэзии стран региона в предсоциалистические времена. От польского «Скамандра», куда в числе других входили Тувим и Ивашкевич, направления сравнительно умеренного, не порывавшего с традицией, до пражского поэтизма, возглавлявшегося Незвалом, течения, решительно с традицией рвавшего.
Поэты, которых мы бы назвали реалистами, тем более социалистическими реалистами, — в меньшинстве. Преобладают поэты литературного авангарда, иногда, как в Польше, прямо себя так и называющие, иногда берущие себе иное, более или менее замысловатое имя.
Почитаемы учителя: французы — Аполлинер и сюрреалисты Арагон, Элюар, Бретон. Влиятельная школа белградских поэтов до сих пор исходит из традиций сюрреализма.
Другое мощное влияние — русское.
Маяковский, поездки которого в Европу произвели огромное впечатление, — о них написано множество стихов. Но также Блок и символисты, особенно в Польше и Болгарии. Есенин — во всех славянских странах.
Чех Незвал, в написанной в пятидесятых годах автобиографии, объясняет это пристрастие к авангарду:
«...Наше искусство было скорее родственно мастерству жонглёров, цирковых наездниц и воздушных гимнастов, чем магическим заклинаниям жрецов. Наши искания шли в ногу с веком и отвечали вкусам простого народа из предместий. Если употребить выражение, которого мы тогда ещё не знали, наше искусство хотело быть большим и роскошным парком культуры и отдыха в царстве поэзии...» <...>
В написанном в конце тридцатых годов стихотворении «Скверное время для лирики» Брехт писал: «В моей песне рифма показалась бы