Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Петербургский полк, где служил Пишчевич, шел из Крыма (уже присоединенного к России) на родину. «Позднее время, а к тому же пространная степь никем не обитаемая между Крымом и помянутой линией делали нашему полку сей поход трудным и опасным, – пишет Пишчевич. – В сем походе я еще более привязался любовью к русскому солдату, ибо имел довольно случаев удивляться его твердости: ежели начать с его одежды, то нельзя сказать, чтобы она была слишком теплая, бедный плащ защищал его от сильных вьюг и крепкого мороза (кстати, Потемкин, фантастически богатый, мог бы и получше одеть и кормить свою армию, это было бы разумней, чем вечно восторгаться выносливостью русского солдата. – О. Ч.), но при всей сей невыгоде бодрость его не оставляла… Итак, мы отправились далее, имея степь вместо квартир, а умножающийся ежедневно снег служил солдату, сотворенному крепче всякого камня, вместо пуховика». Из-за стужи драгуны не могли даже остановиться, чтобы испечь хлеб, была роздана мука, из которой варили «саламатину… Однако ж все сие было преодолено и мы в половине января 1784 года вошли в свои квартиры».
Именно в Крыму, «находясь в карауле или табуне», Пишчевич по бедности вынужден был садиться за солдатский котел, где, кстати, порой варилась простая трава. «В сем походе заметить я мог, что солдату российскому нет ничего невозможного: посреди степи пространной и оком неизмеримой, варят свою пищу сырой травой, которая столько же вкусна, как будто на лучших угодьях приготовлена; хлеб пекут к великому моему удивлению в вырытых ямах, и оный я ел, который вкусен и хорош; одним словом, мне кажется, что сии люди рождены победить свет, только бы умели их водить. Мое утешение было слишком велико видеть себя помещенну в число сих неустрашимых воинов». И все-таки офицеру сесть за солдатский котел? «Должен я к своему стыду сказать, что сначала краснел сесть между ними, по предрассудку, в младенчестве вперенному, будто стыдно толикое фамилиарство благородного с человеком, которого высокомерие дворян назвало, не знаю, по какому праву, народом черным. После входа в лета я уже распознал, что мы все люди и рождены равно и что между простыми гораздо больше благородно мыслящих, нежели между тех, которые себя сим титулом величают».
Идеи Просвещения, провозгласившие естественное равенство всех людей, несомненно и сильно влияли на формирование чувства собственного достоинства русского дворянина, но самый этот процесс шел различными путями и на различной глубине. Екатерининский вельможа, вольтерьянец и вольнодумец, воспринимал эти идеи, может быть, и горячо, но все же отвлеченно, готов был признать человеческие права мужика и солдата, но лишь теоретически. Живой мужик и живой солдат были от него бесконечно далеко, общение ограничивалось, как правило, обслугой, дворней, являвшей собою очень сложный, сильно деформированный социальный слой. Впрочем, и дворовых мы тоже не всегда верно себе представляем. Горькие, страшные своей правдой, рассказы Герцена о всех этих подневольных людях, спившихся, погибших, сошедших с ума, произвели на нас огромное впечатление, и мы забыли о другом, менее распространенном, но все же существующем явлении – о влиянии на слуг просвещенного дворянства, о формировании крепостной интеллигенции. Александр Пишчевич проверял усвоенные им идеи Просвещения на реальной жизни, в общении с живыми людьми, с которыми воевал и работал. И если критерием оценки человека становится чисто нравственный принцип, то возвышение одного человека над другим возможно по единственному уровню – уровню благородства мыслей и чувств. Пишчевич ощущает не только собственное достоинство, но и достоинство своих сотоварищей по войне, простых солдат.
Однако, рассматривая вопрос о том, как глубоко проникали в сознание людей XVIII века идеи Просвещения, нам, отделенным от него двумя столетиями, следует быть очень осторожными. Равенство, основанное на уровне Просвещения, настоящего равенства заведомо не давало – вспомним, как наш офицер стоял под знаменем, наблюдая солдат, грабящих захваченный город, стоял в полной убежденности, что им это (по их темноте) дозволено и можно, а ему, дворянину, это стыдно и нельзя. С точки зрения дворянства, простой народ, подобно детям, жил по менее строгим, как бы облегченным нравственным правилам.
Пишчевич независим не только в рассуждениях, но и в поступках. Начальник его, генерал Потемкин, родственник светлейшего, стал с похода ежедневно посылать Пишчевича к своей молодой жене. «Сначала я сие исполнял с обычной своею скоростию в том чаянии, что сие мое курьерство, видя мою усталость от ежедневной верховой скачки, он прекратит, но когда сего не случилось, то я в один раз вместо одного дня, мною всегда на сию дорогу употребляемого, положил два дня слишком. Что сие значило, не надобно быть великим магиком; г-н Потемкин ясно понял, что мне сие посольство не нравилось и что я не в своем месте употребляем быть не хотел». Наконец, генерал через третье лицо выразил свое неудовольствие: почему, мол, Пишчевич другие поручения выполняет усердно: и быстро, а это – еле-еле. Пишчевич тоже через третье лицо ответил, что служебные поручения он исполняет точно и быстро, а когда он везет письмо от мужа к жене, «скакать сломя голову было бы безрассудно». Такой ответ начальнику, генералу (да еще племяннику самого Потемкина!) говорит уже о высоком чувстве собственного достоинства.
Наши мемуаристы не склонны кланяться кумирам, даже если это сама Екатерина, – и вот снова перед нами славный Болотов.
В Туле в 1787 году ждали приезда императрицы, напряжение было огромное, украшали город, строили триумфальные ворота, свозили провиант, гнали лошадей, со всей области съезжалось дворянство, «все госпожи» сообразно с алым цветом тульского мундира шили себе алые шелковые платья.
Все изнывало от предвкушения, от жажды увидеть императрицу, от страха не успеть, не суметь протиснуться и пропустить главное. А Болотов не может «без смеха вспоминать о той превеликой суете, в какой находились все, и какая скачка поднялась по всей Туле карет и колясок и бегание взад и вперед народа». Впрочем, в его собственной семье дамы тоже шили себе алые платья, а сам он со старшим сыном Павлом готовился поднести императрице свою драгоценность – книги, в частности книгу рисунков, которую они с великим старанием делали года два.
И вот, наконец, день приезда. Вся главная улица от триумфальных ворот при въезде в город до собора, куда, как ждали, должна войти Екатерина, забита людьми. «Наконец в 12 часу гром пушечный за городом пальбы возвестил нам о приближении к городу императрицы. Наконец, показалась и она, окруженная множеством всадников, скакавших по обеим сторонам оной. Сам наместник скакал подле кареты сей, сбоку, верхом, и не успела она поравняться против нас, как все мы отдали ей глубочайший поклон. Но самое сие поклонение и лишило нас с толикою нетерпеливостью ожидаемого удовольствия ее увидеть, ибо вместо того, чтобы ей против нас остановиться, проскакала она мимо нас так скоро, что мы, подняв головы свои, увидели уже карету ее далеко от нас, уже удалившуюся и посмотрели только вслед за оною».
И у собора Екатерина остановилась только на секунду, чтобы перекреститься перед вынесенным для нее крестом. «Господи! Какое началось у всех нас, а особливо у госпож боярынь наших о сем происшествии судачание и какие сожаления слышны были повсюду и от всех, что все труды и хлопоты ихние обратились в ничто и были тщетны». Но главные надежды всех были на появление царицы во дворце наместника. Болотов тоже строил на этом немалые планы: он рассчитывал, что поднесет книгу Екатерине, та примется ее рассматривать, спросит, кто делал такие прекрасные рисунки, а он скажет, что сын Павел, и отсюда для Павла воспоследует чин.