Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как мы помним, она вставала очень рано, сама растапливала камин (однажды маленький трубочист, которому и в голову не могло прийти, что царица встает в такую рань, спокойно залез в трубу и, когда на него пошел горячий дым, стал вопить, «я тотчас загасила камин, – рассказывает Екатерина, – и усердно просила у него извинения»). В девять часов она входила в спальню, где были приготовлены два «выгибных столика» (такой столик формою напоминал боб и потому назывался «бобком»), выемками в разные стороны. У дверей стоял дежурный камердинер в белых шелковых чулках, в башмаках и в пудреном парике. Екатерина входила в девять часов, садилась за столик, другой «бобок» ожидал посетителя. Она звонила в колокольчик – первым приходил обер-полицмейстер, докладывал «о благосостоянии столицы» (Екатерину интересовали цены на петербургском рынке и особенно на хлеб). Затем следовали статс-секретари. Грибовский говорит, как это происходило: «Я делал низкий поклон, на который отвечала наклонением головы, с улыбкою подавала мне руку, которую я, взяв в свои, целовал, и чувствовал сжатие моей собственной руки, потом говорила мне: «Садитесь».
Утренняя работа шла точно до двенадцати часов. Потом являлся парикмахер для «чесания волос» (прическа была самая простая), потом подавали лед, «которым государыня терла лицо», других притираний она не любила. Так, час за часом отмечал Грибовский весь «рабочий день».
Воспоминания принца де Линя совсем другого рода. Он был ярким (и действительно очень остроумным) человеком, непременным спутником Екатерины в ее поездках, ее постоянным собеседником, был к ней привязан. Потрясенный ее смертью, тотчас начал писать о ней, «чтобы представить то понятие, какое иметь о ней должно».
Когда принц познакомился с Екатериной (в начале 60-х годов), она была еще свежа и привлекательна (это значит, что в годы своего романа с Орловым она была в своем женском расцвете). Описывая фигуру царицы, де Линь говорит, что у нее была высокая красивая грудь, подчеркивающая тонкость ее талии. «Но в России женщины скоро толстеют», – прибавляет он с сожалением. Зато о лице ее он рассказывает с истинным удовольствием; отмечает ее величественный лоб, не только высокий, но и широкий – сразу было видно, «что там для всего было место» – мы, не видя этого лба, тоже заметили, что там немало всего помещалось, величие ее чела не было чрезмерным, оно было смягчено «приятностью глаз и улыбкой». Лицо государыни не отличалось правильностью, зато было чрезвычайно привлекательно, «ибо открытость и веселость всегда были на ее устах». Нетрудно заметить, насколько этот облик похож на модель мраморного бюста, сделанного Мари Анн Колло.
Многие говорят о веселости Екатерины, о ее славной улыбке, о ее обаятельном смехе – о слезах ее мы слышим редко, главным образом от нее самой (так, расставаясь с Орловым, она плакала дни и ночи целых полтора года, но это особый случай). Между тем она говорит о себе, что «плаксива от природы», и есть одна история, которая дает случай в этом убедиться. Связана она с русским масонством, которое так сильно раздражало и тревожило Екатерину. Тайные масонские ложи, распространившиеся в России 70-80-х годов, явно тяготели к наследнику престола (на их собраниях даже пелся гимн, сочиненный в честь Павла). Если учесть, что во Франции уже вовсю бушевала революция, а масоны были связаны с заграницей, они представляли в глазах Екатерины особую опасность.
Сперва в борьбе с ними она пыталась применить испытанное оружие – написала комедию, едко их высмеивающую. Но масонское движение было слишком разветвленным и сильным, чтобы с ним можно было справиться простой насмешкой! Тогда она решилась на меры, ей вовсе не свойственные, – разгром движения. Пошли обыски, допросы, аресты, и был схвачен сам Новиков. В нашей исторической науке упорно повторяется версия, будто императрица бросила Новикова в крепость за то, что он проповедовал передовые взгляды, заступался за крестьян и бичевал пороки злых помещиков. Все это не имеет ничего общего с действительностью. Екатерина поддерживала Новикова-просветителя – автора знаменитой прокрестьянской публицистики, дала ему возможность работать в своем историческом архиве, помогала деньгами. Нет, Новиков попал под удар потому, что был одним из самых ярких и самых активных руководителей русского масонства.
Нам вся эта история представляется особо важной для понимания Екатерины: мы имеем дело с периодом жестких репрессий. Пусть они произошли в конце ее царствования (1792 год), пусть это уже состарившаяся, потухшая Екатерина, все равно перед нами, в конце концов, один и тот же человек, нам важно увидеть ее – открыто карающей. Подробности этой истории мы узнаем от Ивана Владимировича Лопухина, ближайшего друга Новикова и тоже активного масонского руководителя.
Первый удар пал как раз на Новикова, его «книжные лавки в Москве запечатали, также типографию и книжные магазины Новикова, домы его наполнились солдатами, а он из подмосковной взят был под тайную стражу, с крайними предосторожностями и такими воинскими снарядами, как будто на волоске тут висела целость всей Москвы». «Под тайную стражу» – это значило, взят в Тайную экспедицию. «Окольными дорогами», минуя города и самый Петербург, его отвезли в Шлиссельбургскую крепость. А Лопухина вызвал на допрос генерал-губернатор Петербурга князь Прозоровский, человек тупой и злобный, именно он и осуществлял репрессии, а весьма вероятно, был и их инициатором.
Задаваемые Лопухину вопросы были отредактированы самой Екатериной, и главным был вопрос о связи «с тою ближайшею к престолу особою». Лопухин отрицал какую бы то ни было вину и защищал масонов как просветителей, а Прозоровский сказал: «Новиков-то во всем признался», – и это Ивана Владимировича сильно взволновало: очная ставка? Но ведь это означало, что Новикова «привезли в Москву после нескольких месяцев заключения в Тайной экспедиции, изнуренного, обросшего бородою, может быть, окованного; прискорбно ожидать такого тут свидания с человеком, которого я всегда очень любил». Однако Лопухин утверждал, что Прозоровский лжет, Новикова не привозили, и успокоился. А далее у них состоялся такой разговор:
– Имели вы переписку с французами? – спросил генерал-губернатор.
– Имел, – ответил Лопухин.
Прозоровский был доволен чрезвычайно.
– Это хорошо, что вы чистосердечны, да и дело уж известное. Так когда и о чем вы писали?
– Ну, я писывал им, чтобы прислали табаку, вина, конфет, сукна какого-нибудь…
– Вы шутите! – закричал Прозоровский. – Вы были в переписке с якобинцами!
– А вы с ними не переписывались? – спросил Лопухин, «сидя и гораздо не учтивясь». – В верности государю и отечеству никак вам не уступлю! – и вдруг вскипел: – И не смейте мне делать таких вопросов!
И генерал-губернатор «сбавил своего жару».
«Сидя и гораздо не учтивясь» – Лопухин своего противника не боится. У Прозоровского власть в руках, а Новиков в крепости сидит, и все-таки Лопухин не скрывает своего явного презрения к нему, московскому главнокомандующему, и тот «сбавляет жару».
На самом деле Лопухин очень боялся: уже был подписан указ, согласно которому он и другой видный масонский деятель, князь Николай Трубецкой, отправляются в ссылку, а именно ссылки он и боялся: его отцу, бесконечно им любимому, было уже под девяносто, он совершенно ослеп и был едва ли не при смерти – одно известие о предстоящей разлуке с сыном могло его убить. Между тем Екатерина, как разъяснил друг их семьи граф Алексей Орлов, никогда не отменяла свои указы (кстати, она и писала о том, что государь ни в коем случае не должен отменять распоряжения, это погубит его авторитет). А Прозоровский требовал немедленного отъезда только одного Лопухина: Трубецкой признавался и каялся, ему была дана отсрочка.