Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Москвичи меня полюбили, а я полюбила москвичей.
А сама Москва белокаменная, наша хлебосольная, румяная, ласковая боярыня кого не заворожит.
Кланяюсь тебе земно, издалека, матушка наша. Улыбнись мне прежней улыбкой и прости, что, может, мало тебя, родная, ценила.
На зиму я возобновила контракт к „Яру“, а на осень, за большой гонорар, подписала контракт на Нижегородскую ярмарку. По программе я стояла последней и выступала в половине первого ночи.
В зале обычно шумели. Но когда на занавес выбрасывали аншлаг с моим именем, зал смолкал. И было странно мне, когда я выходила на сцену: предо мной стояли столы, за которыми вокруг бутылок теснились люди. Бутылок множество, и выпито, вероятно, не мало, а в зале такая страшная тишина.
Чего притихли? Ведь только что передо мной талантливая артистка, красавица, пела очень веселые, игривые песни, а в зале было шумно.
А я хочу петь совсем невеселую песню. И они про то знают и ждут. У зеркальных стен, опустив салфетки, стоят, не шевелясь, лакеи, а если кто шевельнется, все посмотрят, зашикают. Такое необычное внимание я не себе приписывала, а русской песне. Я только касалась тех тихих струн, которые у каждого человека так светло звучат, когда их тронешь.
Помню, как за первым столом, у самой сцены, сидел старый купец, борода в серебре, а с ним другой, помоложе. Когда я запела „Тихо тащится лошадка“, старик смотрел-смотрел на меня и вдруг, точно осердясь, отвернулся. Молодой что-то ему зашептал, сконфузился.
Я подумала, что не нравится старому купцу моя песня, он пришел сюда веселиться, а слышит печаль.
Но купец повернул снова к сцене лицо, и я увидела, как по широкой бороде, по серебру, текут обильные слезы. Он за то рассердился, что не мог удержаться, на людях показал себя слабым.
Заканчивала я, помню, еще свой номер „Ухарь-купец“. После слов „а девичью совесть вином залила“ под бурный темп, махнув рукой, уходила я за кулисы в горестной пляске, и вдруг слышу из публики, среди рукоплесканий:
— Народная печальница плясать не смеет.
Видно, кто-то не понял моей пляски, а пляской-то я и выражала русскую душу: вот плачет-надрывается русский, да вдруг как хватит кулаком, шапкой оземь да в пляс».
Когда Плевицкая исполняла «Ухарь-купец», то, по словам известного театрального художника Александра Николаевича Бенуа, «приводила в восторг всех — от монарха до последнего его подданного — своей типично русской красотой и яркостью таланта».
Осенью 1909 года на Нижегородской ярмарке Плевицкую услышал солист Большого театра Леонид Витальевич Собинов, лучший лирический тенор России. Встреча с ним стала для нее событием:
«Когда я пела в ресторане Наумова, в нижегородском оперном театре гастролировал Собинов.
Как-то он пришел к Наумову ужинать. Во время моего выхода он, как видно, наблюдал публику, а потом зашел ко мне, познакомился и сказал:
— Заставить смолкнуть такую аудиторию может только талант. Вы талант.
Всякий поймет мое радостное волнение, когда я услышала из уст большого художника, которым гордилась Россия, такие лестные для себя слова.
А Леонид Витальевич оказал мне и еще большую честь: он пригласил меня петь в своем концерте, который устраивал с благотворительной целью в оперном театре. Распрощавшись со мной, Собинов ушел. Он и не знал, верно, тогда, что благодаря ему выросли у меня сильные крылья».
По приглашению Собинова Плевицкая участвовала в концерте, где пел и знаменитый оперный тенор Николай Николаевич Фигнер, в прошлом морской офицер, учившийся в Петербургской и Неаполитанской консерваториях. Певческой карьере не помешал тот факт, что его сестра Вера Фигнер, революционерка и террористка, участница убийства императора Александра II, была приговорена к пожизненному заключению. Николай Фигнер — среди немногих — был удостоен почетного звания «солиста его величества». В старой России немыслимым считалось наказывать родственников… Николая Фигнера называли гениальным актером, Петр Ильич Чайковский им восхищался. И Плевицкая выступала вместе с ним: «Много тогда шипели по этому поводу, но пела я с успехом».
Леонид Собинов впоследствии говорил:
— Меня чрезвычайно радует ее успех, и я счастлив, что мне удалось уговорить Надежду Васильевну переменить шантан на концертную эстраду.
Но вот убедить ее учиться, получить полноценное музыкальное образование не удалось и Собинову… Леонид Витальевич принял революцию, в 1917 году стал комиссаром Большого театра. Советская власть присвоила ему звание народного артиста республики. В знак особого расположения ему даже разрешалось ездить за границу. Но с Плевицкой они больше не встречались. Советские люди избегали эмигрантов.
Плевицкая с не меньшим удовольствием вспоминала и о встрече с Федором Ивановичем Шаляпиным:
«Не забуду просторный светлый покой великого певца, светлую парчовую мебель, ослепительную скатерть на широком столе и рояль, покрытую светлым дорогим покрывалом. За той роялью Федор Иванович в первый же вечер разучил со мной песню „Помню, я еще молодушкой была“».
На память осталась его фотография с надписью: «Моему родному Жаворонку, Надежде Васильевне Плевицкой, — сердечно любящий ее Ф. Шаляпин».
Она, говоря современным языком, вошла в число звезд русской эстрады. Ей устраивали вечера в Большом зале Московской консерватории. В 1910 году пригласили участвовать в благотворительном концерте, где выступали первые имена русской сцены — выдающийся актер Московского Художественного театра Василий Иванович Качалов (он примет Октябрьскую революцию, останется в Советской России и удостоится звания народного артиста СССР) и прима-балерина мирового класса Матильда Феликсовна Кшесинская, фаворитка последнего императора (ее дворец в Петрограде в 1917 году займут большевики, а она покинет Россию).
Главный редактор журнала «Театр и искусство» Александр Рафаилович Кугель, критик язвительный, в отношении Плевицкой был исключительно комплиментарен:
«Она стояла на огромной эстраде в белом платье, облегавшем довольно стройную, но мощную фигуру, с начесанными вокруг всей головы густыми черными волосами, блестящими черными глазами, большим ртом, широкими скулами и крутыми, вздернутыми, приподнятыми, как бы вывернутыми ноздрями. Что-то полутатарское во всем облике.
Она пела… Не знаю, может быть, и не пела, а сказывала. Глаза меняли выражение, но с некоторой искусственностью. Зато движения рта и ноздрей были, что раскрытая книга. Говор Плевицкой — самый чистый, самый звонкий, самый очаровательный русский говор. У нее странный, оригинальный жест, какого ни у кого не увидите: она заламывает пальцы, сцепивши кисти рук, и пальцы эти живут, говорят, страдают, шутят, смеются».
Ее имя на афишах печаталось самым крупным шрифтом. Билеты стоили дорого — и всё равно был аншлаг. Авторитетный критик Сергей Саввич Мамонтов писал в «Русском слове»: «В г-же Плевицкой теплится священная искра, та самая, которая из вятской деревни вывела Федора Шаляпина, из патриархального старокупеческого дома — Константина Станиславского, из ночлежки золоторотцев — Максима Горького».