Шрифт:
Интервал:
Закладка:
До самых каменьев Арагвы.
И стало вконец нестерпимо для дам
Сердец ощущать замиранье,
Покамест по персиковым рядам
Шатается горе баранье.
И, видя, что с этим покончить пора,
Хозяйку просили всем миром:
Второго барана прирезать с утра
И вечер закончить пиром.
И пили всю ночь за стаканом стакан
За гибель любого насилья.
Ты верный закон угадал, Ганнеман:
Симилибус курантур симили[3].
На бульваре
Затянувшись под свежим воздухом,
Всех геройств и уродств рубцы,
Им велят надышаться отдыхом
Перед тем, как отдать концы.
Ободняет утро и крепко
Их сплотит на сыром насесте,
Шляпа к кепке и кепка к кепке,
Будто порознь, а будто и вместе.
Не семья, не друзья, не гости,
На одной все той же скамейке
В белоглазые стукают кости,
На скамейке, смыкая их в змейки.
Над младенческими корыстями
Успокоившихся гулен
Золотыми скудеет листьями
Отходящий в дремоту клен.
А поодаль ученые грамоте
Лишь своих и соседских будней
Ворошат в холодильниках памяти
Самолюбий и сплетен студни.
Вновь и вновь — о ремонте обуви,
О жилплощади древней бабушки, —
А у ног их, гуляя, голуби
Подымают стальные радужки.
Холодильник
Молча идем. В ледяных коридорах
Слева и справа, сизые, синие,
Как уголовники, на нарах голых
Туши лососьи коснеют в инее.
Смотрят не видя, застыли, заснули
Красно-белесые рыбьи глаза, —
Средь волн севанских не им ли в июле
Магнием молний мигала гроза?
Приблизимся — чуют, рыбищи вздрагивают,
Чтоб после, встретясь с земным теплом,
Я долго бредил, как, жилы натягивая,
Покойница плоским плещет хвостом.
Пройдем — и смиряется туша острожная,
Вновь таинства жизни не заверша,
Вновь коченеет, живым встревоженная,
Живьем замороженная рыбья душа.
РАЗНОЕ
Кофетуа
Кофетуа! Пред нищенкой убогой,
Беспутной, бледнолицей, босоногой,
Он снял с чела свой царственный венец,
Он ввел ее при трубах во дворец.
Встал на колено, сам в блестящих латах,
Она — на троне, с подолом в заплатах.
В его глазах — и грусть, и страсть, и боль, —
А может быть, безумен был король?
Она в окно косилась то и дело
И на парче не долго усидела, —
Она поцеловала короля,
Безумств его державных не деля,
И с вольными желаньями не споря,
Сбежала вниз на влажный берег моря,
Забыла вмиг, что было наверху,
И к рыбакам присела есть уху.
На севере, в краю утесов черных
И валунов и злачных пастбищ горных,
Где царствовал певец Кофетуа,
О нищенке досель живет молва.
Там девушки зимою перед жаром
Поют о ней, о добром и о старом.
Рыбачка
Меня прозвали в гавани загадкой.
Я нищая, кормлю свою семью, —
Зеленых рыб приезжим продаю
И косолапых крабов с плотью сладкой.
Чего заглядываешься украдкой
На красоту рыбацкую мою?
Дай мне монету — я тебе спою,
И затомишься здешней лихорадкой.
Была бы я Мадонною Ветров,
Когда бы не оранжевая кожа,
Не прядь на лбу, приманка моряков.
Но будто я и на сирен похожа, —
Их у восточных ловят островов, —
И быть могла б возлюбленною дожа.
Симонетта
О четкий очерк девочки невзрачной!
Приковывают помыслы мои
Две разноцветных маленьких змеи
Вкруг шеи, слишком хрупкой и прозрачной.
В долине той, не пышной и не злачной,
Стеклянные следят глаза твои
Изысканные, на конях, бои
Ревнителей твоей постели брачной.
Нагие ветви жалобной весны
На синеве без солнца, без тумана.
Вокруг тебя предметы все полны
Предчувствием кончающихся рано,
И на стигийский мрак обречены
Опущенные веки Джулиано.
Тинторетто
Верьте небу в зрачке человека.
Чудный миг — из груди молодой
Брызжет ввысь олимпийское млеко,
Порождая звезду за звездой.
Непорочная дева Диана
Родила в золотых облаках.
Крепко тельце ее мальчугана
У служанки на мощных руках.
Раздались облака-исполины —
И земная сквозит синева.
Вьется шелк, и пестреют павлины
У девических ног Божества.
Будда
Пальцы правой руки упокоились в левой ладони;
Вверх пятою ступни прикасаются к бронзе колен.
Я принес бы цветов и возжег бы ему воскурений,
Но не нужен ему ни жасмина, ни ладана тлен.
Выраженье лица — словно долго страдавшее тело
Облегчение чувствует; он осторожно следит
За мгновеньями, зная, что боль навсегда отлетела,
Что теперь бестревожно он веки веков просидит.
Он избавлен от мира. Сама безысходная вечность
Не нарушит покоя, — обрел он предел тишины.
И при чем здесь божественность духа? При чем человечность?
Не живет и не мыслит; к нему не слетают и сны.
Только отдых от мук: от корысти, от злости, от хвори,
Многолюдства и голода. Бронзовый лотос плывет.
Розовеют зубцы отрешенных тибетских нагорий.
Кто живет, тот страдает. Блаженствующий не живет.
Карфаген
На улицах, на площадях движенье.
Вы, матери, падите на колена!
Детей своих, надежду Карфагена,
Отцы ведут на праздник их сожженья.
Учуяв сладких тел уничтоженье,
Завыл шакал, — он не вкусит их тлена!
Разверст живот кумира. Кровь и пена
Кипит в меди. Идет богослуженье.
Из Тира, из Сидона вести дурны;
Казна пуста; в сенате речи бурны;
Внимать не время систрам многострунным.
Но что богам? Их небеса лазурны.
О Мать Танит! Облей елеем лунным
Сквозь сень ветвей младенческие урны!
Сильвестр Щедрин
Когда еще в пыли тротуаров немощеных,
Линейками треща, процветала Москва,
А гордая Нева в Ботнических затонах
Гранитом берега облачала едва,
Наши деды тогда в широкополых шляпах,
Полупричесаны, отвернув воротник,
От имений своих и от изб косолапых
И от тощих полей, где жатву жал мужик,
Косясь на прихоти скучающего бара,
Уезжали туда, где воздух для певца
Так мягок, где «синьор», гитара и Феррара,
Где Торкватов напев слетает с уст гребца.
И нес их дилижанс на берега Сорренто:
Их прельщала семья певучих рыбаков,
«Ладзарони» нагих и черных стариков,
Макарон бахрома и желтая полента,
Обгрызанный арбуз, золотой апельсин,
Небрежно брошенный рукою загорелой,
И средиземных волн простор с каёмкой белой,
И народный театр, где рваный арлекин
Горланит, где гремит смех неаполитанца,
Горячий, словно день, легкий, как плеск весла;
И в горах девушка, ведущая осла,
Белый сложив платок над загаром румянца.
Там ты расцвел, Щедрин. Виноградные сени,
Куда