Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Скорее всего, говорил с супругой. Узнав, кто на проводе, та, суховато представившись Раисой Валерьевной, на удивление будничным голосом сообщила о печальном факте. Судя по более чем рассудочному разговору, печаль ею ощущалась едва ли, и это несколько удивило Моисея Наумовича – сам-то он едва держался на ногах, настолько ошарашен был известием о смерти Гарькиного крёстного. Ей же сказал, что приедет сейчас же, и спросил адрес – больше ничего придумать не мог, не видел для себя прочего варианта, кроме как искренне предложить вдове доброго друга и просто хорошего человека посильную помощь, проявив неотложное участие.
Разумеется, прибыв через сорок минут в Армянский переулок, покойника он уже не застал: тело несчастного старшины увезли в морг ещё вчера. Впрочем, не обнаружил он в более чем скромной квартирке кадровика и каких-либо знаков скорби по умершему – завешенных чёрным зеркал, занавешенных оконных стёкол, платка на голове у вдовы подобающего драме колера, горящих свечей или же традиционной для православного дома лампадки. Да и у самой Раисы Валерьевны ни кругов под глазами, ни воспалённых бессонницей век тоже не обнаруживалось. Вдова была приятной, вполне тихого образа женщиной примерно Колиного возраста или чуть, может, помоложе. Волосы её, русые с обильной проседью, оконтуривая красивый череп, были собраны под затяг и крепились сзади простенькой, под черепаховую, заколкой, немного выше того места, откуда начиналась красивая шея.
– Присаживайтесь, Моисей Наумович, – пригласила она гостя, кивнув на стул у обеденного стола, когда тот, сняв шляпу, зашёл в столовую. Кроме этого помещения в квартире имелась смежная с ним небольшая комнатка, куда, как он успел заметить, глянув через неплотно прикрытую дверь, едва-едва помещалась лишь полуторная кровать с тумбочкой, стул и довольно обшарпанный гардероб.
Всё в доме Фортунатова носило характер неизбывной бедности, и это в сочетании с горькой утратой не могло не вызывать у человека тоску, которую Дворкин, присев на предложенный хозяйкой стул, и ощутил. Как вести себя, тоже пока ещё не понимал, не будучи в курсе обычаев семьи покойного Николая Павловича. Но спросил-таки первым, не дожидаясь вопросительного хозяйкиного взгляда:
– Если только я могу чем-нибудь, Раиса Валерьевна… Вы скажите, всё сделаю… Институтских, если надо, привлечём, по ветеранской линии тоже кого надо сыщем, если потребуется. Он ведь прекрасный человек был, ваш муж, а прекрасное, сами знаете, недолговечно.
Надо было утешать, но как именно, Моисей не чувствовал, ждал, пока вдова раскроется сама, и тогда он, сориентировавшись, подберёт нужные слова. От этого же будет зависеть и мера участия в траурных делах. Кроме того, он прихватил с собой ещё из тех денег, какие нашлись в доме, – куда ж ещё давать, как не на Колину память.
– Горькая, просто слов нет, насколько ужасная утрата… – добавил он, всё ещё ожидая от супруги покойного первых ответных слов. – Всем нам теперь будет недоставать его, Раиса Валерьевна. Нас и так уже всё меньше и меньше остаётся – людей, проверенных временем, своих, надёжных, близких друг другу по духу, по жизненным устремлениям, по общей памяти. – И посмотрел на неё, всё ещё молчавшую, замершую, строгую. – Знаете, мы ведь с вашим мужем, по сути, не так давно и сблизились, хотя знаем друг друга порядочно. Но он у вас такой человек, что сразу, можно сказать, своим в доме сделался: и мне, и Анне Альбертовне, и крестнику его, Гариньке, внуку моему. Вы, наверно, в курсе сами-то, что лично он всё для нас и устроил – и сами крестины, и с батюшкой загодя обо всём договорился, ну и…
Больше, если не брать имевшие место разговоры о войне и отдельно об артиллерии, особо не набиралось. Однако оставалось главное: то самое, что лишь фронтовик может открыть другому фронтовику, – правда о чёрной метке, некогда избавившая Моисея от дурной нужды биться лбом о глухую стену.
– В курсе я, – несколько отрешённо, как показалось Дворкину, подтвердила вдова и, отведя глаза в сторону, для полной ясности уточнила: – Я всегда была в курсе почти что всех его гадких дел. Только поделать ничего не могла. Он ведь каждый раз, натворив всякого, мне же первой об этом и сообщал, больше некому было: ни друзей, ни ближних, ни даже кого-то самого близкого, кто б его слушать захотел, урода. Дети наши оба и те, до конца ещё не выучившись, отшарахнулись, по общежитиям разъехались, чтоб со своим же отцом меньше было где пересечься.
Слова эти, адресованные профессору Дворкину, были не просто странные. Они были поразительны для слуха вообще, в принципе, особенно учитывая трагичность ситуации, из-за которой гость, прежде не знакомый хозяйке, перешагнул порог чужого дома – соболезновать, утешать, выказать положенные страдания. Та же, вместо того чтобы лишний раз поплакать или хотя бы сообща погоревать об усопшем, поддакивая и кивая утешительным речам, сейчас вываливала на пришедшего правду столь нелицеприятную, что от внезапного напряжения у Моисея Наумовича сжались пальцы на ногах. И сам он весь, вдогонку к онемевшим стопам, будто на какое-то время впал в нежданный, совершенно идиотский паралич. Слова, что в равнодушном исполнении вдовы Фортунатова были выпущены сейчас в ноосферу, заодно били и в конкретную голову, холодно и прицельно, как била бы, наверно, по своим же позициям главная гаубица в боевом расчёте, чей заряжающий знал дело несравнимо лучше остальных артиллеристов.
«А-а-а…» – затеял было Дворкин сказать что-то уже от своей, встречной стороны, но только едва начавшееся слово потерял уже на полпути, как и саму мысль, тоже опоздавшую против так и не произнесённого им звука.
– Я вас хорошо понимаю, Моисей Наумович, – между тем продолжила вдова, вновь посмотрев на него, – наверно, я и сама, узнав про доброго человека, чего не ждёшь, была бы в похожем ступоре. Честно говоря, поначалу не хотела вас звать, когда вы сюда позвонили: подумала, чего хорошему человеку всякой требухой ум морочить – не знает, из какого теста товарищ его сделан, так и пускай, всем от этого только лучше теперь. А не смогла всё же, внутренность моя не позволила, больно уж гадко обошёлся с вами муж мой покойный, прости господи.
– Это вы о чём? – насторожился Дворкин. – Что вы, простите великодушно, сейчас имеете в виду, Раиса Валерьевна? Разве можно так о православном человеке, о супруге, человеке глубоко и искренне верующем, несмотря что должностью своей рисковал, крестившись по собственной воле, в зрелом возрасте найдя пристанище у Бога? Сам же он мне и говорил, когда крестины отмечали потом у нас на Елоховке.
– Мытарь он и больше никто, – покачала головой хозяйка, – был и останется после смерти своей. Так и будет в земном пределе обитаться, пока его черти в преисподнюю к себе не утащат.
– Да какие ещё черти? – не выдержав нового напряжения, легшего на остаток старого, неожиданно вскричал Моисей Наумович. – Ну при чём они, при чём тут вообще что, скажите уж наконец, Раиса Валерьевна, а то мне, чувствую я, нехорошо сделается! Он же крёстный нам, крёст-ный! В смысле, не мне самому, но моему единственному внуку! Сам-то я против него вообще неизвестно кто – и по рождению еврей, и ни к какой вере толком не примыкаю: так, мотаюсь в этой проруби, неизвестно кем для меня рубленной, как кусок дерьма, и ни шагу больше, ни в какую сторону. А Николай, как я всегда знал, путь для себя выбрал – путь веры. Он же и сам себе тоже научился доверять, а не только избранному им Всевышнему. Я-то могу лишь сослаться, в основном в горячке: выкрикнуть какую-никакую нелепицу внутрь себя же самого, если уж прижмёт больше нужного, да и то вечно не попадаю, как надо, слов верных найти не умею, голова не пускает, хотя сердце-то само по себе не против, точно это знаю. – Он перевёл дыхание, но решил не останавливаться, договорить, достучаться до Колиной женщины, коль уж сам и завёл эту чёртову встречную музыку. – А он-то… он – воцерковлённый, службы посещал, обряды знал, тексты молитв разных. Сам же говорил мне об этом, истинно так – Анна Альбертовна не даст соврать, мачеха моя, – что мурашками, бывало, покрывается весь, мелкой дрожью исходит, когда певчие под регентом тамошним на клиросе у себя запевают, что в голове у него начинает от благости божьей кружить и что у Гарьки, внука моего, тоже закружит, если отцу Геннадию доверится, как в возраст войдёт и в разум. Говорил, церковь православная, она же просто сама поёт – сама; церковное, говорил, пение является выражением духовного переживания человека. Хор – он и есть народ, а священник, сказал, пастырь его, поводырь, главный дирижёр. Бог же – композитор, не меньше.