Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Далее, вплоть до очередного Дня Победы, жизнь семьи Дворкиных катилась относительно гладко, без извилистых дурнот и ужасающих стрессов, имевших место в ходе всего предыдущего года. Покончив с делами по части мести и несколько остыв сердцем, Моисей Наумович сосредоточился на институтских планах, благо тылы его теперь были укреплены столь надёжно, что отныне на его долю приходились лишь дальние мысли о тех неясных временах, когда Анна Альбертовна, потихонечку старея, начнёт медленно ослабевать и в какой-то день перестанет быть помощником в семейных делах. Впрочем, судя по её физической кондиции, такие времена пока не просматривались вовсе, даже при многократном увеличении и выверенном до абсолюта фокусе. И всё же он не мог не думать о подобном, учитывая, что надежды на Веру и её мать не было.
Насколько ему удалось выведать, отталкиваясь от неосторожных реплик княгини Анастасии Григорьевны, его бывшая супруга жила гражданским браком с собственным директором армянского, кажется, разлива, к тому же служа при нём заместителем. Так что торговый альянс этот в глазах профессора Дворкина уже изначально не обладал нужной устойчивостью: не в том смысле, что мог распасться в любую минуту, а исходя из самой сути и нехороших последствий пребывания гражданских супругов на потенциально воровском месте. Вера – и теперь это он уже вполне мог допустить – была всегда склонна к риску, буквально в считаные дни освоив когда-то новую для себя профессию. Отсюда вывод напрашивался сам – авантюрный склад характера, выявившийся лишь в условиях глубокого нырка в пропасть без мягко устланного дна. Ну а княгиня… та просто глубоко провинциальная балаболка, насобачившаяся жарить котлеты на даровом сливочном масле и оттого возомнившая себя аристократкой телячьего фарша. Впрочем, обе, хотя и по-разному, Гарьку любили, находя в нём продолжение исключительно Лёки и без всякой там Кати.
С дворкинской мачехой обе так и не повидались – Моисей был против, несмотря на деликатный призыв самой Анны Альбертовны к установлению мирного контакта. Однако он каждый раз просил её уйти из дома на время этих родственных визитов, чтобы никоим образом не случилось пересечься.
– Такой удобный мир пойдёт лишь на пользу всем, – уговаривала его Анна, осуждающе качая головой. – Обе твои барышни, Моисей, не настолько дурны характером, чтобы ты меня от них прятал. Или же, возможно, ты меня стесняешься? – лукаво добавила она.
– Вы, Анна Альбертовна, просто не знаете, с кем имеете дело, – не уступал Моисей Наумович. – Обе они некая отдельная женская и даже больше того – человеческая популяция, имеющая в основе своей общепринятую, на первый взгляд, ветвь развития, но на деле изначально произрастающая с уже заведомой нелюбовью к людям. Во многом виной тому сама наша система, уродская и презирающая человека в целом, не уважающая никого и оттого перманентно унижающая личность. А со временем это стало для неё любимым занятием. Но главное состоит в том, что отдельные, когда-то униженные ею индивиды, вполне себе выжившие и даже некоторым образом приподнявшиеся над остальными, становятся точно такими же. Некоторые – вынужденно, другие – с удовольствием. Собственно, о них и речь. Обе мои, как вы выразились, барышни – как раз из других, плоть от плоти. Но это выползает не сразу, а лишь со временем: когда у них появляется минимальная власть и первые подлые деньги.
В делах, разговорах и очередных мучительных раздумьях на тему совершённого им убийства Моисей едва не упустил из виду надвигающийся День Победы. Зная отношение пасынка к этому событию, Анна Альбертовна заранее отутюжила ему парадный костюм и тщательно натёрла бархоткой орденские планки. Она гладила, а он смотрел на вторую по счёту брючину, приобретающую на его глазах калёную стрелку, и думал о том, что ему, убийце безвинного композитора, идти на самый большой и святой праздник означает просто харкнуть зловонной жижей непосредственно на память погибших, героев и не героев – всех тех, кто мог жить, но больше не жил, пав от руки такого же, как и он, подлого человека, в чьих руках оказался убивающий насмерть предмет. Цели были разные, но итог одинаков: все люди есть убийцы других людей, и он в их числе, но только ещё хуже, потому что его цель оказалась пустой, а сам он – ничтожество, не давшее себе труда выявить все обстоятельства до конца. За те десять месяцев, минувшие со дня смерти Глеба Капустина, он снился ему не раз. Обычно композитор являлся под утро: во всём чёрном, как был на той панихиде, и имел при себе рояльные клавиши. Вежливо здоровался, отвернув глаза, после чего деловито раскладывал на гостином ковре клавиши в рядок, как надобно для фортепианной игры, и далее исполнял произведения по списку, тому самому, что последовательно звучал в первом просмотровом зале. Начинал всегда с Шопена, за Шопеном следовал Бетховен, а уже за ним, почти без всякого перехода, Верди. Перед тем как исчезнуть, неизменно извлекал из ковровых клавиш печальные звуки восхитительного Альбинони. На самого хозяина спальни Капустин не смотрел, будто Моисей, как и сам он, был не живой и даже не существовал в соседнем измерении. Этот Глеб просто отводил глаза и сосредоточивался на игре, игнорируя собственного убийцу. Говорят, смерть не наступает случайно – ни по совпадению, ни по ошибке. Как нет и человека, свободного от вины. Тогда кто же это начертал, кому, для чего и на каких отмороженных небесах понадобилась гибель милейшего и невинного человека, думал Моисей Наумович, следя за тем, как мёртвый Глеб Капустин выводит пианистические пассажи в погребальном произведении для одного живого, одного мертвеца, клавира и напольного ковра. Или же этот неконкретный Бог нашёл для себя виновного как раз в нём, и кто бы знал, отчего он решил именно так.
Отыграв, композитор какое-то время ещё продолжал сидеть на корточках, уставившись в небрежно раздвинутые клавиши. Затем он разом исчезал, не оставляя после себя ни слабой памяти, ни задержавшегося в гостином воздухе остатка торжественного звучания музыки великих. Через какое-то время Моисей просыпался, по обыкновению рано, и всякий раз при пробуждении повторялась одна и та же картина – он лихорадочно пытался вспомнить хотя бы один содержательный кусочек мгновенно улетучившегося сна, но из каждого такого сновидения ему удавалось выскрести лишь то, что отмороженный убийца, он же посланник кривых небес, – сам он и есть. И что прощения за содеянное нет и быть для него не может, несмотря ни на какую неслучайную близость к Елоховскому собору. Потому что, если там кто-то имеется, в смысле наверху, в том самом пределе, куда не дотягиваются кровяные молекулы его железистых антенн, то оно по-любому должно было остановить его руку, не дав спустить курок. Как-то так. Или около того.
Незадолго до девятого мая объявился старшина Фортунатов. Позвонив, первым делом справился о здоровье крестника, о котором всё это время почему-то не вспоминал, хотя пару раз пересекался с завкафедрой Дворкиным в преподавательском буфете. По завершении дежурных слов на той же бодрой ноте поинтересовался главным:
– Ну что, капитан, идём брусчатку топтать девятого или как?
– Коленька, дорогой мой, разумеется, идём, разве это возможно, чтобы не пойти в такой день на Красную площадь?
Однако ни сам он, ни тем более Коля-старшина на праздник не попали. Моисей Наумович так и не сумел пересилить себя и пойти, чтобы в этот горький день радоваться чему бы то ни было. Кадровик же, сотрудник Первого отдела Горного института Николай Павлович Фортунатов не смог явиться к точке полкового сбора в связи с внезапной кончиной. За два дня до того, как, начистив до сверкающего блеска ботинки гуталином и облачившись в «медальный» пиджак, совершив ежегодную пешую прогулку от квартиры в Армянском переулке до красноплощадной брусчатки, старшина лёг спать и больше не проснулся. Такое бывает лишь с хорошими, добрыми и практически беспорочными людьми, всей своей жизнью заслужившими быструю и немучительную смерть. Именно эта мысль была первой из тех, что обрушились на голову гвардии капитана Дворкина, когда он, набрав накануне Дня фортунатовский номер, чтобы договориться о завтрашней встрече у памятника Марксу, узнал о трагедии, пришедшейся на вчерашнее число.