Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Любить себя? Я никогда о таком и не думал. Родители были добры ко мне и баловали меня, но никогда в жизни не заговорили бы о любви к себе как возможном или желательном состоянии ума. Они оба были… нет, о них следует говорить в настоящем времени, ведь они живы, а умер я – по крайней мере, в общепринятом смысле… они оба по складу характера – пуритане. Мой отец, высокообразованный человек и, как столь многие образованные люди нашего времени, недоразвитое дитя в вопросах духа, все же неукоснительно честен. Методистская закваска в нем выжила в виде сильной, хоть и несколько иссушенной, почти сморщенной, морали; он человек с мощным чувством того, что он называет «поступать по совести», и можно не сомневаться, что он в любой ситуации поступит «по совести», даже если это ему дорого обойдется. Моя мать, воспитанная в суровых ирландских традициях католической веры, в глубине души устроена точно так же. Родители отпали от религии – отказались как от ее утешений и радостей, так и от ее кошмаров и нелепостей, но мораль все живет в них, уже не смягченная верой. Эта мораль не допускает мысли о том, что можно себя любить, и даже на одобрительное отношение к себе смотрит с насмешкой и подозрением. Уважение к себе – о да, это другое дело, это гораздо более прохладное чувство.
От них, из атмосферы семьи я впитал это состояние ума, ни разу о нем серьезно не задумавшись. Моим сознательным отношением к себе была не любовь, а что-то вроде насмешливого терпения. Под любовью к себе я, конечно, подразумеваю милосердие и прощение, а не глупый эгоизм. Мне кажется, я при жизни был неплохим человеком. Конечно, и я порой грешил – заблуждаясь, а не из любви ко злу, – но в целом старался поступать по совести. Однако теперь мне кажется, что мое сердце насильственно, болезненно расширили, и в этом расширенном сердце я должен найти место для всех виденных мною предков, их тщеславия, их жестокости, их безумия, которые, по крайней мере частично, получили объяснение и теперь кажутся неизбежными, так как обусловлены жизненными обстоятельствами. Но еще я должен найти место в сердце для чего-то великолепного – воистину для самой ткани жизни. Будет ли мир, больше не принадлежащий мне, вспоминать обо мне с любовью?
Неужели все ушло – любовь и чуткость этих людей, которых больше нет? Я не надеюсь на что-то примитивное, устарелое. Я не хочу, чтобы на моей могиле зажигали свечи в День Всех Святых или рыдали обо мне в подушку в глухой ночи. Но включат ли они меня в круг своей любви? В свете того, что я сейчас вижу, это крайне маловероятно.
Что же я вижу? Свою жену. Она сидит у своего литературного агента, в его кабинете. Кабинет по идее должен иметь деловой вид, но он завален пыльными пачками машинописных листов, уродливыми фотографиями писателей (мужчины – неопрятные и всклокоченные, в водолазках и джинсах, женщины – многие некрасивы, в огромных очках, некоторые с кошками), в нем царит литературный беспорядок и слишком сильно пахнет хорошими, но резкими сигарами.
– Рейч, мне надо быть осторожной. Если мы ускорим выход книги, не будет ли это выглядеть чересчур расчетливо – как будто я на самом деле не пережила нечто страшное и лишь охочусь за деньгами?
– Эсме, ты должна понимать: именно поэтому твой агент – твой лучший друг. Он видит то, чего не видишь ты. Он видит достаточно далеко вперед, чтобы планировать второе издание в мягкой обложке, гастроли с чтением лекций, а может, если все правильно сделать, даже телесериал. Дополнить книгу, сделать ее еще более личной, привлечь миллионы зрителей. Это очень динамичная картина.
– И ты думаешь, я справлюсь?
– Эсме, ты сама прекрасно знаешь, что справишься, и ты в самом деле справишься. Погляди на себя объективно. Я знаю, это трудно, но ты умная женщина и у тебя получится. Что ты такое? Во-первых, как ты опять-таки сама знаешь, ты красива…
– Ох, Рейч, не говори глупостей…
– Детка, послушай меня, старика. Я знаю, что такое красота в современном понимании. Ты – то, что надо. Эти картинки в модных журналах, эти фотомодели – мрачные девицы, кривятся как чокнутые, и кажется, что их укус ядовит. Но какие волосы! Господи, какие волосы! И костяк! Нынче в моде анорексичный вид, но с большими сиськами. Пара отменных маракасин – и у тебя они есть…
– Рейч, давай все же к делу.
– Знаю! Я совершенно объективен. У тебя есть все, что надо. Ты только предоставь мне действовать, и одному богу известно, чего мы можем достичь.
– Ну, если ты так говоришь…
– Говорю. Я смотрю в совершенно иной перспективе, недоступной для тебя. Не думай, я помню, что ты овдовела, да еще при таких ужасных обстоятельствах. Господи Исусе… Гил лежит на полу, весь в крови, ты сжимаешься от ужаса в постели, вдавливаясь спиной в подушку, а убийца тем временем убегает! Думаешь, я об этом забыл? Может быть, в телесериале даже воспроизведут момент убийства, – конечно, вместо тебя играть будет актриса, иначе получится дурновкусица и отпугнет зрителей старше тридцати… Но инсценировки будет достаточно, чтобы до зрителей дошло, какую чудовищную трагедию ты пережила.
– Да, сцена выйдет мощная. Но произносить текст я, конечно, буду сама. Так? В темном костюме. Не черном. А то для современных зрителей это будет слишком сильно напирать на вдовство.
– И волосы распустишь. Начни-ка ты их отращивать прямо сейчас. Чем длиннее, тем лучше.
– Они и сейчас не короткие.
– Отпусти еще длиннее. Время есть, если у тебя волосы растут быстро. Но первым делом надо выпустить книгу. Я прозондировал почву…
– Так скоро?
– Отнюдь не скоро. Ты забыла, сколько времени нужно в наши дни, чтобы книга вышла. Даже если очень торопиться, это несколько месяцев. Так что начинай работать над текстом, не теряя ни минуты. Надо ковать железо, пока горячо, а то вся эта история остынет. Общий план, который ты мне прислала, – он ничего, но недостает изюминки. Мне нужно дня два-три, чтобы понять какой, но я выясню и сразу дам тебе знать. Не пиши длинно. Это не «Война и мир», знаешь ли. Сто двадцать пять страниц с хорошим интервалом, сногсшибательной обложкой, сзади – отличное фото тебя. А сейчас иди домой, Эсме. Сделай глубокий вдох и садись за машинку. Времени терять не приходится.
– Ну, Рейч, если ты знаешь, что делаешь…
– Знаю. И не думай, что я черствый. У меня сердце кровью обливается. Но когда ты начнешь писать, это тебя утешит, как ничто другое. Писательство – лучшее лекарство от разбитого сердца.
– У меня все в порядке с сердцем. Желудок пошаливает.
– Ну конечно. Шок. Тяжелая утрата бьет по всему организму. Так что пиши! Это лучшая терапия.
– Наверно, на самом деле… возможно, очень самонадеянно так говорить… я это делаю ради других людей.
– Ради других разбитых сердец. Ради других понесших тяжелую утрату. Так и надо на это смотреть. Я с тобой свяжусь в начале следующей недели.
– Можете назвать это причудой, если угодно. Но я уверен, вы понимаете, как сильна может быть причуда. Иначе я, возможно, не выдержу. – Нюхач принял чрезвычайно серьезный вид.